— Захватить, что ли, вашего Гаврилыча на фронт? — засмеялся Виктор, впечатляясь услышанным.
— Нет, что вы! — испугалась торговка. — Старик он, какой с него вояка! Да и мне свойственником приходится.
Женщина сочувственно посмотрела, как мы бережно добираем с донышка тарелок последние капустинки, сказала со вздохом:
— Налила бы вам, ребята, еще бесплатно, да вот что принесла, расторговать надо. Налог не плачен. А дома есть еще чугунок, зашли бы, накормила досыта.
— Некогда, эшелон уйдет, — тоскливо отозвался Виктор, вспоминая миску со щами. — Вот милиционер в дальнейшем отличился, а нас за дезертиров могут посчитать.
— Тогда обратно заезжайте, если путь будет, — пригласила молодуха. — Поселок у нас небольшой, спросите Настю, каждый покажет.
За Волгой соблюдалась непривычная для нас светомаскировка. На станциях, в поселках, в городах, мимо которых мы проезжали, с наступлением сумерек все погружалось во мглу. Ни огонька, ни вспышки. Часто в небе слышался зловещий гул моторов, грохот сотрясал землю, и вспыхивало оранжевое зарево. Рассказывали, что немцы бомбят многие железнодорожные станции. У нас пока было все благополучно. Но состав двигался очень медленно, стоял, можно сказать, у каждого телеграфного столба. Навстречу ползли эшелоны со снятым заводским оборудованием, с беженцами, все чаще попадались санитарные летучки. Наши курсанты собирались у вагонов с красными крестами, откуда выглядывали раненые. Один из них, парень наших лет, держа перед собою руку в гипсе, спрыгнул на пути. Его сразу же окружили наши ребята. На лице парня лежала печать превосходства, он поглядывал на нас свысока, как-никак он познал то, что было для нас еще непознанным, неизвестным.
— Ну как там дела на передовой? — деловито осведомился Яков Ревич. — На театре военных действий?
— Постреливают. — Парень важно сплюнул сквозь зубы, — В кое-кого даже попадают.
— А сколько были на передовой? — поинтересовался Иван Чамкин.
Мы ожидали услышать, что парень воюет с первого дня войны, на худой конец, ну, полгода. Но раненый ответил:
— Был четыре дня.
У Ивана вырвался вздох разочарования:
— И только-то!
— А сколько сами пробыть планируете? — спросил парень, не теряя своей важности. — Вот на Кочетовке, мы проезжали, вчера разбомбил он эшелон с вояками, вроде вашего. До фронта еще не добрались, а полные вагоны убитых. Ну, вот, допустим, в первый день наш полк пошел в атаку, Сколько осталось бойцов? Хорошо, если половина. А во второй атаке — от половины половина, стало быть, четверть. Ну а дальше прикинь сам. А сколько можно в атаку ходить? Ведь не заколдованные от пуль и осколков. Либо убьют, либо ранят. Другого пути нет.
Борька Семеркин, промышлявший на станции чего бы покушать, опоздал к разговору, растолкал впереди стоящих, протиснулся к раненому, спросил:
— А в психическую атаку они ходят?
То ли парень не видел «Чапаева», то ли просто не понял вопроса.
— В какую атаку, говоришь?
— В психическую. Ну, это значит в полный рост. Под барабанную дробь. Не стреляя…
— Чего не видел, того не видел. — Раненый определенно был не из хвастунов. — Да и вообще немца так просто не углядишь. Палит со всех сторон, головы поднять невозможно, а где он есть, черт его знает. Так вот и ранили…
— А на каком фронте? — спросил через плечо Бориса маленький Яков.
— Под Харьковом.
— А мы туда! — воскликнул Борис.
— Туда пути уже нет.
— Почему?
Наш собеседник махнул здоровой рукой — узнаете, мол, сами — и молча полез в вагон.
За этой летучкой мы встретили вторую, третью, десятую. Санитарные вагоны были набиты бойцами, раненными под Харьковом.
— Так много?
— Много? — переспрашивали раненые. — Нет, мало. Куда больше осталось там.
Мы уже догадывались, что наши войска на харьковском направлении потерпели поражение, но всей тяжести катастрофы на Юго-Западном фронте представить себе не могли. Откуда нам было знать, что в эти самые часы дивизии, окруженные и разбитые на барвенковском выступе, с боями вырываются из вражеских клещей, что фронт откатывается к Ворошиловграду, Ростову, Курску, Щиграм…
Наконец мы дотащились до Тамбова. Думали, что это очередная остановка, оказалось, что тут конечный пункт нашего маршрута. На привокзальной площади мы построились по своим курсантским батальонам, полагая, что нам сейчас же раздадут винтовки и поведут в бой; где теперь проходит линия фронта, мы толком не знали.
Появившийся откуда-то лейтенант встал во главе нашего батальона и привел его в большое село Стрельцы, километрах в десяти от города. Привел, как выяснилось, лишь на ночлег. Густые запахи запоздалой весны висели в воздухе, на чернеющих полях серебрились лужи, только что прошел дождь, было холодно и сыро.
Село выглядело пустынным. Несколько любопытных мальчишек бежало за нашим строем, да повстречавшаяся старуха в солдатской гимнастерке отчаянно размахивала хворостинкой, пытаясь загнать во двор недисциплинированного петуха.
Из избы с голубыми наличниками на двери и окнах вышел статный красавец капитан в длинной кавалерийской шинели. На его бесспорную принадлежность к кавалерии указывали подковки на сапогах и синие петлицы на воротнике шинели. Кавалериста сопровождали две юные девицы, которые проворно щелкали подсолнухи. Капитан грызть семечки не мог, он поддерживал своих красавиц под бока. (Простим ему эту вольность, не пройдет и полутора месяцев, как в бою за воронежское село Подгорное ему оторвет обе руки.)
Сопровождающий нас лейтенант подбежал к капитану, взял под козырек, хотел было доложить.
— Вольно! — остановил его кавалерист. — И так вижу, что прибыли. Разводите бойцов по избам. Пусть отдыхают.
— Есть разводить по избам! — Лейтенант хотел молодцевато повернуться, но, не удержав равновесия, сбил ногу. Девицы прыснули. Им стало смешно, что так выслуживаются перед их кавалером.
Строй распался на группы. Идущий о нами Александровский постучал в какую-то избу. На пороге появилась молодая женщина. На руках она держала мальчонку, другой, чуть постарше, цеплял ее за подол.
— К вам гости, — сказал сержант, здороваясь. — Не прогоните? Хозяин возражать не станет?
— Да какой теперь хозяин дома? — ответила женщина, опуская ребенка на пол. — Нашего хозяина забрали в сорок первом. Только одно письмо от него и было. Ну, заходите. Места хватит.
Я, среднеазиат, впервые попал в деревенскую избу и теперь с интересом разглядывал знакомую мне лишь по детским сказкам русскую печь с кочергой и ухватом, с набором разнокалиберных чугунков на прокопченных полках. Обстановка была небогатой. Вдоль голых стен — широкие лавки, в углу, за грубо обструганным столом, — иконы. «Неужели еще верят в бога?» — удивился я.
Вскоре пришел из школы старший сын хозяйки. В рваном отцовском пиджаке, в маминых ботах на ногах. Под мышкой завернутые в рогожу тетрадки.
Мать усадила паренька за стол, выложила перед ним три небольшие вареные картофелины, соленый огурец, луковицу.
— А ты, мам?
— Я уже поела, — ответила мать и отвела глаза.
Мальчик быстро расправился с ужином, подождал на всякий случай, хотя хорошо знал, что больше ничего не будет, проглотил слюну и сел к окошку учить уроки. Последние лучи заходящего солнца падали на странички его тетрадки, и мальчик торопился. Он быстро расправился с примерами и стал учить стихотворение. Книжки у него не было, он повторял текст, списанный со школьной доски;
В пустыне чахлой и скупой,
На почве, зноем раскаленной…
Стоило мальчику закрыть тетрадку, как он запинался, чесал в затылке и снова подглядывал в текст. На пустой желудок стихи запоминались плохо. К тому же мальчик, наверное, никогда не слышал таких слов; «анчар», «вселенная», «чело» — и плохо представлял себе, что такое пустыня и как выглядит дерево, с которого на землю капает яд…