Литмир - Электронная Библиотека

Ему эта затея не понравилась с самого начала. Вообще, если хочешь докопаться до того, почему это все случилось, нужно сразу понять: мистер Квейн был тупицей. У него в голове одно никак не соединялось с другим. С Ирэн он путался будто в каком-нибудь волшебном лесу, но меньше всего ему хотелось остаться в этом лесу навеки. В реальной жизни ему нравились простота и надежность, а простота и надежность – это миссис Квейн. Думаю, он и сам толком не мог отличить нежную к ней привязанность от зависимости, впрочем, разве кто поймет такого старого дурня. Но, как бы там ни было, он даже не сообразил, что поставил на карту все. Свой дом он любил как ребенок. Он всю ночь просидел на краю этой их огромной кровати, завернувшись в одеяло, и взахлеб рыдал и каялся. Но миссис Квейн, разумеется, была непреклонна; более того, она начала упиваться всем происходящим. Она словно много лет только этого и ждала – и, по правде сказать, думаю, она и в самом деле этого ждала, сама того не зная. У мистера Квейна осталось последнее средство – свернуться клубочком, уснуть и понадеяться, что наутро все станет по-прежнему. Поэтому в конце концов он свернулся клубочком и уснул. Она – вряд ли… Ты не заскучал, Сент-Квентин?

– Отнюдь нет, Анна. Честно говоря, у меня кровь в жилах стынет.

– Миссис Квейн спустилась к завтраку хоть и разбитой, но вся так и светилась, а мистер Квейн из кожи вон лез, чтобы ей угодить. Томас, конечно, понял, что случилось ужасное, и хотел только одного – подольше ни о чем не знать. После завтрака мать сказала, что он уже взрослый мужчина, вывела его в сад и представила ему всю историю в самом что ни на есть идеалистическом виде. Томас видел, как отец подглядывал за ними, прячась за портьерами в курительной комнате. Миссис Квейн вынудила Томаса согласиться, что они должны помочь отцу, Ирэн и их будущему несчастному ребенку и сделать все, что в их силах. При одной мысли о ребенке Томасу делалось ужасно стыдно за отца. Это все было до того позорно и нелепо, что он до сих пор не может подобрать для всего этого слов. Но ему не хотелось, чтобы отец уходил, и он спросил миссис Квейн, так ли уж это нужно. Нужно, ответила она. Ночью она все продумала, вплоть до того, на каком поезде он уедет. Она прямо-таки начала носиться с этой Ирэн: письма Ирэн подействовали на нее куда сильнее, чем на мистера Квейна, который не любил ничего написанного. Знаешь, я боюсь, что тогда Ирэн ей вообще нравилась гораздо больше, чем я потом. Если мистер Квейн еще и надеялся, что все как-нибудь образуется или что его жена все как-нибудь уладит, то все эти надежды, наверное, испарились, пока он глядел, как они расхаживают по саду. Его мнения вообще ни разу не спросили – а он, кстати, совершенно не одобрял разводов.

Два дня до отъезда он прожил в курительной, куда ему приносили подносы с едой, и за эти два дня миссис Квейн заразила весь дом своим идеализмом, как гриппом. Бедняжку мистера Квейна это ужасно подкосило. Романчик с Ирэн утратил для него всякую остроту, и он снова самым добродетельным образом влюбился в свою жену. Он клюнул на это в двадцать два года, и вот теперь снова – в пятьдесят семь. Разнюнился и сообщил Томасу, что его мать – святая. Через два дня миссис Квейн собрала его и отправила вечерним поездом к Ирэн. Томасу было велено отвезти отца на станцию, и всю дорогу до станции и пока они стояли на перроне мистер Квейн не произнес ни слова. Только перед самым отправлением он высунулся из окна и поманил Томаса к себе, будто хотел что-то сказать. Но сказал только: «Не смотри вслед поезду, дурная примета». И снова плюхнулся на сиденье. Томас все-таки посмотрел поезду вслед, и, по его словам, хвост удаляющихся вагонов показался ему до ужаса безысходным.

Миссис Квейн приехала в Лондон на следующий день и сразу запустила бракоразводный процесс. Говорят, даже к Ирэн зашла с добрым напутствием. Затем она – с героической стойкостью – отчалила в Дорсет, дом продавать не стала, так и осталась там жить. Мистер Квейн, который заграницу на дух не переносил, решил, что ему нужно уехать на юг Франции, и сразу же туда и отправился. Через несколько месяцев к нему приехала Ирэн, и они как раз успели пожениться. Потом, в Ментоне, родилась Порция. Ну и вот где-то там они все время и жили, в Англии почти не бывали. Мать раза три или четыре отправляла Томаса их навестить, но, по-моему, эти визиты для всех были страшно унизительными. Мистер Квейн, Ирэн и Порция вечно ютились в каких-то дешевых гостиничных номерах или в темных съемных комнатушках безо всякого вида. Мистер Квейн так и не привык к промозглым вечерам. Томас так и сказал, что отец этого не переживет, вот он и не пережил. За несколько лет до его смерти они с Ирэн приезжали в Англию, месяца на четыре, в Борнмут – наверное, потому что в Борнмуте их никто не знал. Мы с Томасом ездили к ним раза два или три, но Порцию они тогда оставили во Франции, поэтому ее я увидела, только когда она приехала к нам жить.

– Жить? Я думал, она у вас просто гостит.

– Как ни назови, это все одно и то же.

– Но почему ее назвали Порцией?

Анна с изумлением ответила:

– Да мы, кажется, этим ни разу и не интересовались.

Любовной жизни мистера Квейна хватило на еще одну прогулку вокруг озера. Раздавались свистки, парк закрывался: специально для них одну калитку держали приоткрытой, и сторож дожидался их с таким нетерпением, что Сент-Квентин перешел на величавую рысь. Вокруг парка скользили машины, морозный туман растекся в свете фонарей до самой двери дома Квейнов. Анна теперь размахивала муфтой куда беззаботнее; ей уже не так претила мысль о чае.

2

Прошуршав по коврику, парадная дверь дома номер два по Виндзор-террас со щелчком захлопнулась. Морозный воздух, проскользнувший в дом вслед за Порцией, сгинул без следа в ровном тепле коридора. Тепло уходило вверх по лестнице, за двойные белые арки. Она выронила книги, которые держала под мышкой, на столик у стены и, стягивая перчатки, подошла к батарее. Увидела промелькнувшее в зеркале свое отражение, но в коридоре было сумрачно, как в колодце, – света еще не зажигали, ни наверху, ни внизу.

Раздававшееся отовсюду эхо было неживым: она очутилась посреди затишья в жизни дома, которое, пока не подадут чай, казалось, может тянуться вечно. Верхние этажи еще не ожили, в этот дом еще никто не вернулся – ничего удивительного, что его облюбовали тишина и темнота, пробравшиеся сквозь широкие окна. Убедившись, что дома никого нет, Порция принялась греть руки.

Внизу, в подвальном этаже, открылась дверь; пауза, будто кто-то прислушивается, затем на лестнице послышались шаги. Приближались они неторопливо – шаги прислуги, которая дает себе передышку. Белые пятна – длинное лицо Матчетт и квадрат ее фартука – постепенно выплыли из темноты за аркой. Она сказала:

– А, вернулись уже?

– Только что.

– Уж я слышала. Быстро вы дверь закрыли. Опять, наверное, позабыли ключ снаружи?

– Не забыла. Нет, правда, – Порция выудила ключ из кармана.

– Вы бы не клали его в карман. Не дело, чтобы он там у вас болтался. Да и деньги тоже. Когда-нибудь все растеряете. Она ведь подарила вам сумочку?

– Я как корова с этой сумкой. По-моему, это так глупо.

Матчетт резко заметила:

– В вашем возрасте все барышни ходят с сумочками.

Досадуя на непритязательность Порции, Матчетт прищелкнула языком, от сердитого вздоха скрипнул ремень. Сумерки вытянулись между ними перегородкой, они с трудом различали друг друга. Матчетт решительно вскинула руку к выключателю между арками. Тотчас же у них над головами вспыхнула хрустальная люстра Анны, рассыпав по белому каменному полу сложные тени. Порция, в сдвинутой на затылок шляпке, обернулась к свету. Обе заморгали, наступила тишина, какая бывает, когда животные словно бы общаются, столкнувшись нос к носу.

Матчетт так и стояла, держась рукой за колонну. У нее было строгое, ироническое, прямое лицо, кожа гладко обтягивала выступающие скулы. Жесткие, курчавые, бесцветные волосы были разделены на пробор и сурово зачесаны назад, чепца она не носила. Обычно она ходила, опустив глаза, и ее мраморные, в прожилках, веки дружелюбия не выражали. В уголках рта – в эту минуту подчеркнуто сжатого – еще сохранились морщинки от последней, неохотной улыбки. И лицо, и манера держаться у нее были настороженными, недоверчивыми. Из-за этой монашеской бесстрастности ее внушительный бюст казался диковинкой, инородностью, чем-то вроде подпорки, к которой золотыми булавками крепился нагрудник фартука. Безотчетную ее тревогу выдавали только руки: одной она словно подпирала хрупкую колонну, другой – держа пальцы вразлет, как на портрете, – прижимала к бедру фартук. Пока она о чем-то раздумывала или, точнее, что-то прикидывала, ее глаза медленно двигались под опущенными веками.

7
{"b":"647669","o":1}