Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Как-то уже в конце октября, когда осенняя погода превратила окрестный пейзаж в серую угрюмую массу деревьев и кустарников, а дорогу – в хлюпающее и чавкающее, липкое месиво грязи, поддерживаемое частыми холодными дождями, Иван Митрофанович стал приезжать в Арсеньевку не на велосипеде, а на телеге, запряженной старой пегой кобылой. В один из пасмурных холодных дней он привез с собой целый десяток новых свистулек. Сначала он раздал почту, угостил малышей леденцами, а потом, прежде чем идти по домам к тем, кто по каким-то причинам не вышел к нему навстречу за почтой, вынул из темно-зеленого, прихваченного с собою вещмешка свистульки. Вокруг него столпились ребята, а среди них и Васька Лысков, который неделю назад, в предыдущий приезд Ивана Митрофановича в Арсеньевку, просил у него такую игрушку. Старый почтальон, не проронив ни слова и не обращая внимания на множество протянутых к нему худых и пухленьких, бледных и смуглых ручонок, выбрал из груды игрушек самую большую и расписную и протянул ее решительным жестом Ваське. Тот вмиг обрадовался, выкрикнул «Ура!», и все уже ожидали, что он сейчас отделится от тех, кто еще ждал, и побежит куда-нибудь, чтобы показывать свое «богатство» кому-то, кто еще не видел. Ожидал этого и сам почтальон, но в последний момент Васька, готовый уже сорваться с места, встретился взглядом с Митрофанычем и уловил в том взгляде нечто такое, что, будто якорной цепью корабль, остановило его на месте. Васька замер, вспомнив о чем-то, замер и почтальон. Он вроде бы уже переключился на других детей, но движения его, простые и уверенные ранее, вдруг стали суетливыми, а голос, словно сорвавшись, задрожал. Васька шестым чувством уловил то, что более никак уловить было невозможно. «А письмо от батьки есть? – спросил Васька уверенно и бодро. – Я тогда мамку позову?» Иван Митрофанович, ничего не отвечая и стараясь сделать вид, будто не услышал Васькиного вопроса, продолжил раздавать свистульки. Но Васька был не из тех, кто легко отстанет. Напротив, с еще большим рвением и еще громче он повторил: «Письмо от батьки есть?» Почтальон неопределенно мотнул головой и тихим голосом, путаясь в мыслях и словах, проговорил: «Иди, Васек, играй. Я сам зайду к мамке, не беспокойся». Васька стоял всё на том же месте, не двигаясь. Со стороны он выглядел задумавшимся, притихшим в каком-то умиротворенном забытьи. На его лице, обычно насыщенном разнообразной мимикой, сейчас застыло каменное, бесстрастное выражение. Так протянулись секунд десять, а потом над всей округой, вспугнув стаю ворон на дереве и собак в соседних домах, заставив вздрогнуть всех, кто оказался рядом, раздался оглушающий, пронизанный жгучей разрывающей болью и отчаянием Васькин вопль: «Не-е-т! Нет же, не-е-ет! Неправда это!» В следующий момент его затрясло: дрожали и руки, и ноги, и голова, лицо исказилось уродливой неуправляемой гримасой, и слезы полились из глаз. Васька уже не мог выговорить никакие слова, он икал, и отрывистые надрывные стоны вырывались из его горла. Все другие ребята растерялись, а Иван Митрофанович, отложив вещмешок и свистульки в телегу, обхватил Ваську за плечи, прижал его голову к своей груди и, уронив седовласую голову поверх Васькиной макушки, зажмурился и тоже зарыдал, но тихо, без малейшего всхлипа роняя редкие слезы на темную Васькину шапку. «Держись, малец, держись, – приговаривал он едва слышно. – Держись, милый, иначе нельзя. Нам всем теперича выдержать и выстоять надо».

Мать Васьки, Клавдия Ивановна, высокая худая женщина с редкими рыжеватыми волосами, впалыми щеками и крупным носом, долго потом сидела за столом, подпирая голову длинными костлявыми руками и склонившись над серым шершавым листком извещения о гибели мужа. Незамысловатая фраза «похоронки», коротко сообщавшая о том, что рядовой пехотного батальона Лысков Алексей Степанович пал смертью храбрых в боях под городом Клин, расплывалась в бесформенные каракули перед ее взглядом. Клавдия Ивановна пыталась собраться с мыслями, но мыслей никаких не было. Она чувствовала озноб и куталась в цветастый шерстяной платок, покрывавший ее худые угловатые плечи. Ей казалось, что перед ее глазами пустота, будто все предметы окружающего мира бесследно исчезли. Везде было пусто – и снаружи, вокруг нее, и внутри, в душе. Хотелось вскочить на ноги и рвануть что есть силы за некую невидимую нить, чтобы разорвать эту безжизненную тоскливую пустоту, но вскочить не было сил, пустота сковывала и придавливала к месту.

А Васька, убежав за край деревни, к стонущему непонятным таинственным воем лесу, сидел на корточках перед широким дубовым пнем, раскрыв перочинный ножичек, которым частенько хвалился ребятам, и в охватившей его злой одержимости, не обращая внимания на обильно стекавшие по щекам слезы, с остервенением колотил им по пню. Лезвие вонзалось в твердую древесину и гнулось. Наконец, не выдержав, с резким звенящим щелчком оно переломилось, и отломившаяся часть застряла в древесине. Васька даже не заметил этого. Он продолжал колотить рукоятью ножичка по пню, оставляя мелкие вмятины на его поверхности и кровавые ссадины на своей руке. Васька всхлипывал и шмыгал носом, а временами его рев, негромкий, но жалобный и очень тоскливый, тянулся непрерывно и сливался с таинственным воем ветра в лесу. В конце концов обессилевший Васька повалился на пень ничком, уткнувшись лицом в истыканную, окрасившуюся его кровью древесину. Вокруг него собрались ребята. Никто сначала не решался подойти близко, но через минуту маленькая девочка Катя, жившая по соседству с Лысковыми, сделала несколько шажков, взялась своими маленькими ручонками за Васькино плечо и затормошила его. «Вася, иди домой, тебя мама ждет», – уговаривала она его тонюсеньким голоском. Она тормошила и уговаривала его целую минуту или даже дольше, а потом Васька встал на ноги, выронил обломок ножа и, размазывая по лицу слезы, поплелся домой. Столпившиеся в беспорядочную группу ребята молча провожали его взглядами. Всем было очень страшно, и никто не мог скрыть этого.

3

В доме у Воробьевых рядом с верандой и чуланом находилась маленькая комната, выходившая окном на огород, в которой у деда и отца была оборудована столярная мастерская. Еще одна «столярка» находилась с одной из сторон сарая под навесом, но она использовалась только летом.

Колька частенько заходил в комнату-мастерскую и засиживался там, бывало, по целому часу. Ему нравилось бывать здесь и чувствовать особенный смолистый аромат древесины и еще сохранившийся легкими, едва заметными оттенками запах краски. Он усаживался на табурет в углу, прижимался лопатками и затылком к гладкой, выкрашенной светло-зеленой краской стене, подтянув колени к груди, упирался пятками в край табурета. Он обхватывал колени руками и сидел в этой позе довольно долго, частенько зажмуривая глаза и окунаясь в воспоминания о том, как до войны отец и дед работали в этой комнате за верстаками, а Колька подходил то к одному, то к другому, примостившись рядышком, внимательным жадным взглядом следил за их манипуляциями. На каждом из верстаков разливалось яркое пятно света от лампы, и в этом пятне лежали дощечки и инструменты. Инструменты попадали в руки отца или деда и начинали свой танец вокруг дощечек. Танец порою случался мудреный, а иногда совсем незатейливый, но всякий раз усердный и старательный. Дощечки становились нужной формы, гладкими, красивыми и правильными в том смысле, что у них появлялось свое предназначение, оно прорисовывалось вместе с их формой и размерами, и дед с отцом называли их уже иначе – не «деревяшками-заготовками», а «изделиями». Частенько с формой и размерами появлялась еще и новая окраска. Кольке особенно нравился именно этот процесс – окрашивание, или травление, как его называли дед и отец. Дощечки становились желтоватыми, коричневыми, красно-бурыми, с зеленоватым отливом или голубым.

В мастерской редко когда бывало шумно, даже в те часы, когда отец и дед усиленно работали. Колька заметил, что здесь молотки звучали как-то сдержанно, без резкого стука, деликатно, ножовки и пилы тоже не визжали во всю мочь, а только скромно попискивали. «У хорошего мастера не должно быть грохота», – сказал как-то дед наставительно, объясняя Кольке, как надо управляться с киянкой и долотом. «Не суетись и не колоти бездумно, что есть мочи. Думаешь, если сильнее ударишь, то лучше получится? Как бы не так, милый мой». Голос деда был простой, немного жужжащий, но главное – наполненный какими-то мелодичными переливами. Петь дед тоже мог хорошо, звучно и с чувством, так, что, когда слушаешь, то голос его будто внутрь проникает и душу будто теплым ласковым ветерком овевает.

3
{"b":"647570","o":1}