— На меня посмотри, сказал.
Его голос жестче, усмиряющий почти уже рывок мышц. Усмиряющий шаг в сторону мразей.
— Спусти псов.
Эти его два слова прозвучали совсем негромко, так ровно и спокойно, как нечто само собой разумеющееся, как что-то очень естественное в холоде ночи и под плясом крупных хлопьев снега, танцующих в ксеноне фар десяти черных автомобилей, припаркованных слева от меня, когда справа находились пять мразей в окружении стены его людей, а у ног сидели два пса в ожидании команды посмотревшие на меня.
«Спусти псов».
Он говорил не о своих ротвейлерах. Их он не простит за кровь. Они близки и рядом, они живут в его квартире, спят у его постели. И они готовы. Но псов, хоть раз проливших кровь, убивают.
Он говорил не о своих собаках, когда давал мне право пролить кровь. Он давал это право, только его взгляд будет тем же, что на Доминика и Рима, как только я обагрю руки приказом который он позволил дать.
Это был его пятый урок. Сейчас. Прямо сейчас. И очень, о-о-очень, сука, доходчиво:
Как бы сильно не хотел мщения, оно не стоит того, если кровь на руках смердит так сильно, что затмевает удовольствие от мести. Ведь потом уже не отмыться. И самое страшное — именно тебе с этим жить. Удовольствие рано или поздно сотрется. А тебе с этим жить.
Пятый урок и гребанное право выбора усвоить или нет. Это единственный его урок, где я могла сделать выбор.
Примет любой итог, иначе бы не дал это право, иначе бы я не стояла здесь. Сделал бы все сам и молча. Но я здесь. Он примет. И каков будет взгляд…
Утром его собаки, его слова о них, его пояснения, в целом сводящиеся к одному — то, что близко, не должно быть запачкано. Он не запугивал, он готовил к своему пятому уроку.
Мрази невдалеке. Ротвейлеры у ног. Выбор усвоить или нет.
— Для проформы. — Тихо, едва слышно с моих губ и взгляд в его карий мрак.
И он отдал негромкий приказ.
Я смотрела в его глаза под звуки ударов кулаков и ног о тела. Под каждый крик падали, звучащий для меня успокаивающим шепотом. Я смотрела в его глаза, а он определял мою грань. Считывал наслаждение и рассчитывал границу, потому что сама я сейчас не могла. Рассчитывал грань, заступ за которую он не простит мне. Как и я себе.
На хрусте костей и громком хриплом вое я почти сломалась, а он, прищурив глаза, едва заметно отрицательно повел головой.
Рано.
Если сейчас остановлю, то пожалею об этом, если с моим Степанычем все окончится фатально. Я пожалею об этом, если буду бросать землю на крышку крышку гроба человека, которого он утром отправил нейрососудистый центр.
Я буду жалеть, что не дослушала хруст до конца. Звук ломающихся костей отморозков почти убивших моего родного человека, пришедшего отомстить за обиженную дочь.
И я слушала. Уже на грани. Уже с наслаждением. Уже желая большего.
— Достаточно. — Эмин отдал приказ своим псам. Прикрыл глаза и кивнул мне в сторону машины. — Собак с собой в салон.
Эмин смотрел на тела. Смотрел по особому. Затянулся и медленно, едва размыкая губы выдохнул дым. В глазах поволока. Он сейчас был не здесь. Где-то в другом эпизоде времени, там тоже были его машины, тоже мрази на земле, ночь. Может быть снегопад. Потому что… поволока.
— Не трогай их. — Не поняла, как это сказала, молниеносно вцепляясь в его предплечье и понимая все еще до того, как он посмотрел на меня.
— Таких блядей надо гасить, — только по его губам, неслышно, в холод ночи. В глазах сгущается мрак. Он готовится. Так надо, так принято, и он давно к этому привык.
Не в этот раз, Асаев.
Не в этот.
И никогда больше.
Потому что я все поняла.
«Где у тебя начинается агрессия, у меня начинается сила».
Нож в диван и мрак в глазах рассеян, потому что… никто бы не посмел. Он же тогда действительно мог все. И, самое страшное — он был готов на это. Он всегда готов на это. Неограниченность это не синоним безнаказанности, это синоним отсутствия предела.
«Ты не так поняла. Потом дойдет».
Я с ножом у его ног. Он подал его для этого. Уже знал, что в срыв уходит. И подал нож. Потому что находился почти в срыве и исходов там было только два. И он не ошибся. Прикрытые глаза, чтобы не показать облегчения. Облегчения, что он снова в себе.
«Я не буду тебя останавливать. Никогда»
Потому что так это отрезвляло его. Не перекрывало, не гасило. Только дотягивалось и напоминало о том, что не все решается кардинально.
Поэтому он был так настойчив дожимая меня. Прижимая к себе. Его тумблер. Его запрет. Ограничение. Приведение в себя. Напоминание о последствиях. Напоминание о том, что чтобы руководить цирком уродов, не нужно быть самым главным уродом. Хотя бы внутренне. Хотя бы для себя. Это все было тогда, в том моем безумном действии, после того, как он подал мне нож. До него дотянуться в пламени безумия можно было лишь безумием.
И мир вокруг снова становился ясным и понятным.
Ясным, потому что когда есть разум, то нельзя опускаться до низшего уровня и поступать согласно их законам и традициям, ибо это низменно и унижающе, срывающе до… низкого уровня.
Понятным, потому что некоторые поступки, сделанные порывом от всей души со знамением справедливости имеют отдачу такую, что себя сгнобишь, ибо с силой и страстью давить помои, это марать себя настолько, что не отмыть уже никогда.
Вот поэтому.
Кровь в снегу, а наши руки чисты. Поэтому его запрет, когда я сначала испугалась, а потом вошла во вкус и почти одурела от наслаждения и едва не переступила грань, он остановил своих людей. Он не дал мне замараться и никогда не даст. Его плата за то, что я могу до него дотянуться, когда никто не посмеет.
Но его взгляд в сторону мразей и мое понимание, что хоть он и осознал это все и получил сейчас, он привык к другому и это не скоро вытравится.
— Эмин, поехали домой. — Едва слышно попросила я.
— Псов забери. — Едва заметно улыбнулся, тронулся было вперед, к моим губам, но остановился, потому что не время и не место, это останется за нашими закрытыми дверьми. — Не трону, пару слов скажу и поедем.
Я кивнула глядя в его глаза.
«Псов забери».
— В машину. — Приказала ротвейлерам совсем негромко, но они направились к Лексусу, на котором мы приехали. Подняла взгляд, смотря в дверь и ровно и громче приказала, — по машинам.
И они, после краткой заминки, вопросив взглядами у едва заметно кивнувшего Эмина пошли так же, как и собаки. Только эти, четвероногие, что шли рядом с моими ногами, верны действительно, у них один хозяин на всю жизнь. Остальные верны лишь по выгоде, времени и страху, которыми их пропитывал Эмин. Верных среди них нет, но Асаев не ошибается ни в суммах, не в выборе валюты. Он знает, кому и чем платить, с кого как и что взымать.
Я осознавала это, пока один из его людей открывал багажник, собираясь запустить ротвейлеров в машину. И остановила его. Они поедут в салоне. Они не тронут. Они верны. Эмин так велел и я это подтверждаю и этого требую.
Ротваки на полу между сидениями. Оба тычутся мордами мне в колено, просят ласки. Такие грозные морды, но когда треугольные уши прижаты к голове так и хочется их потискать. И я тискаю, говорю что-то непонятное, пока они наперебой тычутся мне в ладони, бешено виляя обрубками хвостов и обжигая жарким дыханием кожу ноги даже сквозь ткань джинс. Тычутся мордами, стремясь выделить для себя мое покровительственное отношение. Смотрю на них и понимаю, что глотку за меня перегрызут и что лидер из них был выбран вот так же. Случайно. Когда хозяин был усталый, а они ластились и Эмин больше внимания дал Доминику, а Рим это принял. Они примут все. Жизнь отдадут. Они верность в чистом виде. Абсолютная и полная верность за силой и агрессией. Он выбрал их за это.
Первая мысль, что и меня за то же самое, но краткий взгляд в окно багажника, за которым он стоял перед мразями у его ног так и не коснувшись их, дало мне ответ. Не за это выбрал и был так настойчив. Не потому я сейчас в темном салоне с двумя хищниками, просительно положившими морды мне на ногу. Они же сожрать могут в секунду. Как и амбал за рулем, который может мне шею свернуть в мгновение ока. Но. Я могу подавить себя и заставить их подчиняться. Всех.