Бернэм все наблюдал за немцем, который уже вскарабкался на платформу и теперь стоял неподалеку с протянутой рукой, видимо рассчитывая, что друзья полковника будут столь же щедры.
– Уходите – или я прикажу вас арестовать, – сказал майор на безукоризненном немецком.
Старик сжался, попятился, кланяясь, развернулся и нетвердой походкой заковылял прочь.
Бернэм поморщился:
– Ну и вонь же от них.
– Это от истощения, такое происходит, если человек долгое время получает менее девятисот калорий в день, – сказал Льюис.
– По крайней мере, от голодных меньше неприятностей. – Бернэм сухо улыбнулся.
– Верно подмечено, – сказал Уилкинс, пытаясь разрядить сгущающуюся атмосферу.
Бернэм кивнул и бросил на Льюиса взгляд профессионального дознавателя. Протяжный гудок приближающегося поезда избавил полковника от необходимости объяснять майору, что он ошибается. Очень сильно ошибается.
– Почему эти дети бегут за нами? – высунувшись из полуоткрытого окна, спросил Эдмунд.
Орава немецких детей бежала рядом с останавливающимся поездом. Многие из них выкрикивали имена святой троицы – “шоко, циггиз, сэндвич”, – но пассажиры еще не были знакомы с установленным ритуалом раздачи пайков, а потому дары из окон никто не бросал.
– Может, хотят посмотреть, как мы выглядим, – предположила Рэйчел. – Мы приехали.
– Так это немцы?
– Да. И все, хватит. Надевай пальто.
– Они не похожи на немцев.
Рэйчел поправила сыну галстук, лизнула палец и стерла пятнышко сажи с его щеки и пригладила волосы.
– Посмотри на себя – как ты выглядишь. Что подумает отец?
Носильщики, числом превосходящие пассажиров, принимали багаж, предоставляя приехавшим возможность отыскать мужей и отцов. Передав чемодан энергичному седоволосому старику, Рэйчел вышла из вагона и окунулась в реку из твидовых костюмов, шляп, пудры и губной помады, устремившуюся к встречающим мужчинам. В потоке уже обнимались воссоединившиеся пары. Жена майора, как и обещала, наверстывала упущенное. Бросившись к мужу, миссис Бернэм сжала ладонями его лицо и поцеловала прямо в губы. Это было так дерзко, так бесстыдно, что Рэйчел отвернулась. Сама она никогда бы не поцеловала Льюиса вот так на публике, даже в пору самых пылких их отношений, – это же непристойно.
Мужа Рэйчел увидела первой. Льюис стоял чуть в стороне от толпы, с выражением немного испуганным и беззащитным, – и с ней случилось именно то, что описывается в рассказах из женского журнала: сердце застучало, на горле запульсировала жилка, дыхание участилось. Это острое, пронзительное ощущение длилось секунду или две, но схлынуло, как только он увидел ее, – его глаза расширились, но в следующий миг он уже улыбался кинувшемуся к отцу Эдмунду. Льюис взъерошил сыну только что приглаженные волосы:
– Надо же, как ты вырос.
– Привет, папа!
Несколько секунд Льюис неотрывно смотрел на Эдмунда, отмечая перемены, всегда удивительные для взрослых и незаметные самим детям, и лишь когда использовать сына как прикрытие стало уже невозможно, повернулся к Рэйчел и ткнулся в ее лицо поцелуем, угодившим куда-то в уголок губ.
– Хорошо добрались?
– Немного качало.
– Тогда надо выпить чаю. Если повезет, угостимся штруделем.
– Немцы не умеют заваривать чай, – сказал Эдмунд.
Льюис рассмеялся. Одно из немногих клише о немцах, соответствовавших действительности.
– Теперь у них лучше получается.
Эдмунд с любопытством озирался, вбирая каждую деталь, он оживился, углядев что-то интересное на мосту над железнодорожными путями.
– Что они там делают?
– О боже, – прошептала Рэйчел.
Двое детей держали за ноги мальчишку, свесившегося с моста перед идущим внизу поездом. В руках мальчик держал клюшку для гольфа, и в какой-то миг показалось, что поезд ударит его, но трубы паровоза пролетели в каких-то дюймах от головы мальчика, а затем он замахал клюшкой, скидывая с платформы куски угля, которые ловили в подолы стоявшие внизу женщины.
– Им это разрешают? – замерев в восхищении, спросил Эдмунд.
– Официально – нет, – ответил Льюис.
– И ты их не остановишь?
Льюис заговорщически подмигнул сыну.
– Не вижу кораблей[14], – сказал он, спеша направить семью к выходу из вокзала, пока не посыпались другие трудные вопросы.
Самый роскошный гамбургский отель, “Атлантик”, пережил войну и теперь являл оазис расточительности в пустыне бережливости. Это впечатление усиливал крытый дворик с пальмами в кадках, примыкавший к большой гостиной, где сидевшие меж пальмами музыканты играли для пьющих чай англичан, которые на час забывали тяжкие, серые годы и представляли, как это будет выглядеть на открытке. Пообтрепавшаяся роскошь, чай, позвякивание ложечек, толстые ковры – это, по мысли Льюиса, создавало атмосферу комфорта и уверенности, необходимую для объявления принятого им решения. Но музыка его не устраивала. Обычно здесь наигрывали бодрые мелодии, популярные у англичан, но сегодняшние исполнители – пианист и певица – буквально вынимали душу мелодичной меланхолией немецких песен. Невеселые новости требовали веселого фона, и эта тоскливая музыка не годилась.
Рэйчел узнала мелодию с первых тактов – это была шубертовская “Песня” – и сразу же отдалась ее глубокому течению. Штрудель остался нетронутым, ей доставало музыки, которую она, единственная в этом зале, слушала с напряженным вниманием и полной концентрацией. Сидевший рядом Эдмунд жадно поглощал пирог, одновременно засыпая отца вопросами. Вопросов было много, накопилось за целую войну, и все требовали незамедлительных ответов. Льюис курил, отвечал сыну и ждал подходящего момента, чтобы попросить музыкантов сменить репертуар.
– Германия теперь как колония?
– Не совсем так. Со временем мы вернем ее им… когда все здесь поправим.
– Мы получили самую лучшую зону?
– Здесь говорят, что американцы получили виды, французы – вино, а мы – руины.
– Но это несправедливо!
– Ну, руины сотворили мы сами.
– А русские?
– Русские? Им достались фермы. Но это уже другая история. Как штрудель, дорогая?
Льюис увидел, как жена украдкой вытерла глаза и, чтобы отвлечь внимание, ткнула вилкой в пирог. Но было уже поздно.
– Мама снова плачет.
Этой фразой Эдмунд как будто бросил на стол сигнальную ракету и осветил их последние семнадцать месяцев. И Льюис увидел куда больше того, что хотел бы увидеть, больше того, с чем был готов столкнуться. Версия Рэйчел, которую она излагала в письмах, оказалась лишь самым краем той воронки, что, как он надеялся, сумеют сгладить время и расстояние.
– Не говори глупости, Эд, – сказала Рэйчел. – Это просто музыка. Ты же знаешь, я всегда плачу от грустной музыки.
Певица закончила, аплодисментов не последовало, и Льюис поспешил воспользоваться представившейся возможностью и разогнать уныние. Едва он поднялся, чтобы обратиться к музыкантам с просьбой, как Рэйчел угадала намерения мужа.
– Пожалуйста, не надо…
– Нам нужно что-нибудь пободрее, не думаешь?
Рэйчел пожала плечами, уступая, и, когда Льюис ушел, повернулась к Эдмунду:
– Пожалуйста, не рассказывай папе таких вещей обо мне. Они его только расстраивают.
– Прости.
Пока Льюис шепотом излагал свою просьбу, Рэйчел обратила внимание на улыбку исполнительницы, натянутую, через силу. Может, это певица международного калибра, осколок разгромленного оркестра, вынужденная теперь угождать обывательским вкусам. Льюис еще не вернулся к столу, а пианист уже сыграл вступление к “Беги, кролик, беги”, и певица, не сбившись ни на такт, выплыла из глубин экзистенциальной германской тоски на мелководье английского легкомыслия.
– Так-то лучше, – сказал Льюис. – Этой стране нужны новые песни.
Бойкая мелодия задала соответствующий тон настроению, и Льюис решил закрыть вопрос сейчас, не откладывая его еще на одну сигарету. Не будучи по натуре торговцем, он полагался обычно на прилагательные в превосходной степени, вроде “замечательнейший” и “чудеснейший”.