Рэйчел пока не произнесла ни слова. Точно впала в ступор, пока они ехали через город.
– И Эдмунд. – Льюис повернулся и окликнул сына. – Эд!
Пока они разговаривали, Эд свернул на лужайку и теперь носился по ней, разведя руки, как самолет, и изображая рев мотора. Мальчик не понимает, что делает, подумал Люберт и, показывая, что он вовсе не против, рассмеялся. Рэйчел же заметно смутилась.
– Эд! Прекрати! Подойди и поздоровайся.
Она разговаривает, удивился Люберт.
Эдмунд подбежал к ним.
Хайке захихикала.
– Привет. – Мальчик остановился перед Любертом.
– Добро пожаловать в твой новый дом. Надеюсь, тебе здесь понравится.
А ведь Льюис не преувеличивал, подумала Рэйчел, дом действительно чудесный. Он понял это, возможно даже толком не сознавая, в чем особенность дома, просто потому, что чувствовал себя неуютно в этом великолепии. Льюис был свободен и от социальных амбиций, и от материального интереса, которые были движущей силой для большинства его коллег, и бескорыстие мужа прежде очень нравилось Рэйчел, но сейчас эта черта раздражала ее безмерно. Во время устроенной герром Любертом экскурсии Рэйчел оказалась в сложном положении: с одной стороны, нужно показать немцу, что она понимает и ценит культуру, а с другой – каким-то образом обозначить свое недовольство нынешним положением дел. Переходя из комнаты в комнату, давая пояснения, герр Люберт лишь усиливал ее ощущение собственной чужеродности в этом доме. Что бы он ни говорил, она слышала только одно: “Вас здесь принимают, но дом принадлежит мне”. Когда они вышли на террасу с видом на реку, Рэйчел поняла, что с нее хватит. Люберт предложил осмотреть верхний этаж, но она ответила, что на сегодня достаточно, и сослалась на усталость после путешествия. На самом деле усталость давно отступила, вытесненная потрясением от увиденных картин разрухи, но у нее не осталось сил и дальше терпеть компанию этого вежливого и – может, ей так только показалось? – дерзкого немца, в совершенстве, с безошибочным произношением изъяснявшегося на английском. Рэйчел надеялась, что языковой барьер упростит общение и разделительные линии возникнут сами собой, но этот Люберт разрушил ее надежды, так что ей самой придется установить границы, четко и ясно.
Зайдя вечером к сыну, Льюис застал его лежащим на полу. Эдмунд поставил кукольный домик посредине комнаты и уже кое-что поменял в нем: мебель перекочевала наверх, туда, где жила теперь немецкая семья, а куклы – каждая размером с палец – заняли соответствующие места. Две куклы обозначали Люберта с дочерью и три – самого Эдмунда, Льюиса и Рэйчел.
– Пора спать, Эд.
Эдмунд встал и послушно забрался на кровать.
Льюис давно не укладывал сына и не очень хорошо представлял, как это делается. Что от него требуется? Почитать перед сном? Что-то сказать? Помолиться? В конце концов он просто подоткнул одеяло, укрыв и сына, и его тряпичного солдата, Катберта. Ему хотелось погладить сына по щеке, отвести закрывающую глаза челку, но он не решился и ограничился тем, что потрепал куклу.
– Ну, как тебе здесь?
– Дом такой большой.
– Думаешь, тебе тут понравится?
Эд кивнул.
– А почему девочка не пришла поздороваться?
– По-моему, она немного нездорова. Ты скоро с ней познакомишься. Может, вы даже будете играть вместе.
– А это разрешено?
– Конечно. Раз уж мы здесь живем…
Эдмунд хотел сказать что-то еще, но отец погасил лампу:
– Спокойной ночи, сынок.
– Спокойной ночи, папа.
Льюис вышел из комнаты, а Эдмунд подумал, что, может, и правильно сделал, не рассказав о встрече, случившейся час назад, когда он крадучись поднимался на верхний этаж, где жили Люберты.
Он хотел только глянуть одним глазком, ничего больше. Оказавшись на первой площадке, он собрался повернуть на следующий лестничный пролет и тут увидел перед собой девочку со светлыми волосами, собранными в хвост. Упершись руками в стены, она зависла над ступенями, вытянув перед собой ноги, как будто выполняла упражнение на гимнастическом коне.
– Привет. – Эдмунд заинтригованно уставился на незнакомку. Может, это и есть Фрида? Если так, то выглядела она абсолютно здоровой. – Ты Фрида?
Девочка не ответила. Несколько секунд она смотрела на него, затем медленно развела ноги в стороны, так что ему открылись трусики. Словно зачарованный, Эдмунд не мог отвести глаз. Он не знал, сколько так простоял, – ему показалось, несколько минут, – молча таращась на девочку, но она вдруг зашипела, точно кошка, и он попятился и быстро стал спускаться, не сводя с нее глаз – а вдруг набросится?
Проснувшись, Люберт обнаружил, что находится в незнакомой комнате, в доме, который отныне не принадлежит ему. В первые путаные секунды после пробуждения, еще не придя полностью в себя, он пытался понять, что это за место, и сознание, перебирая ключи, плутая в памяти, перескакивая в пространстве и времени, привело его на узкую кровать в летнем домике бабушки на острове Зильт, ту самую кровать, на которой он когда-то занимался любовью с Клаудией, пока сестры на кухне готовили к ужину лобстера и крабов. Он вспомнил, как ловко они с Клаудией подстроились под треск ломаемых панцирей, пряча за ним скрип кровати и сдавленные стоны.
Люберт открыл глаза, и свет, сочащийся между неплотно сведенными шторами, развеял иллюзию. Это не дачный домик и не его кровать (на ней сейчас лежит другой мужчина со своей женщиной), он в спальне их бывшего шофера Фридриха. С началом войны штат прислуги пришлось сократить, и Клаудиа присоединила комнату к своей вечно переполненной гардеробной. Он в своем доме, которому он уже не хозяин, а хозяйки у дома нет уже давно – выветрился ее запах, забылись ее прикосновения. Но она все еще была с ним, он жил памятью о ней. Шелковое стеганое одеяло, под которым он лежал, привезли из летнего домика на Зильте после того, как на островке устроили базу люфтваффе; оно хранило запах моря.
Люберт натянул одеяло на лицо, глубоко вдохнул и перенесся в тот далекий день. Вместе со своей раскрасневшейся невестой он спустился к столу, на котором уже ждало приготовленное сестрами угощение. Травянистый, солено-рыбный запах Клаудии на костяшках пальцев смешивался с запахом тушенной в вине рыбы, и Клаудиа улыбалась ему через стол, когда он украдкой нюхал пальцы, вдыхая подтверждение ее страсти. Отдавшись воспоминанию, Люберт уловил запах собственного вожделения, рвущегося из-под одеяла, зовущего повторить ту сцену.
Потом Люберт просто лежал, ничего не стыдясь, лишь сожалея, что отныне ему только это и осталось – воспоминания, отредактированные и смонтированные для достижения быстрого, механического эффекта. Он сел, чувствуя холодную влажность внизу живота. Семя, растраченное впустую. Бесполезное семя. Потерянное. Именно об этом наследстве войны Люберт чаще всего сожалел, размышляя о том, что стряслось с ними со всеми, – не о руинах, разрухе, зверствах, а о всеобщей потерянности, сковавшей миллионы людей, что лишились любимых, родных, дома, вынужденных начинать заново. Конечно, для некоторых эта потерянность оказалась кстати – для тех, кто был несчастен в браке или тяготился своей жизнью. Рабочие на заводах посмеивались, что им-то только на руку сокращение мужского поголовья в Германии. Выбирай любую женщину. Но Люберт не хотел выбирать и не хотел, чтобы его выбирали. Он уже выбрал однажды, и она его выбрала, и пусть ее больше нет, она значит для него намного больше всех живых.
Он вытер руку о ночную рубашку, поднялся и пробрался к окну. Комнату загромождали вещи, в спешке перенесенные сюда из главной спальни, а после неожиданного предложения полковника еще и из кабинета. На верхний этаж перекочевало то, что, как Люберту представлялось, он спас бы в первую очередь в случае пожара, – стол с письменными принадлежностями, засушенный свадебный букетик и две самые ценные картины: автопортрет Леже и обнаженная служанка работы фон Карольсфельда. Странно, но он вовсе не переживал из-за того, что уступил дом, напротив, его переполняло неожиданное и приятное возбуждение, как будто, освободившись от имущества, он обрел легкость путника, которому открыты все пути.