- И не с руки, - покачал головой Коряк. - Скажут: вас трое коммунистов, пять комсомольцев, а не сумели обуздать стихию...
- А если отложить размежевание? - подал я мысль.
- Никак нельзя, Иван Иванович, - возразил Полищук. - Вызвали смежников повестками, да и коммуне нельзя ждать - пора пахать ранние пары.
- А может, обойдется? - оглядел нас всех одним глазом кузнец. Не-ет, братцы мои, побоятся куркули напасть на коммуну! Знают, что советская власть стоит за нее крепко. Покушение на коммуну?! Нет. Не такие уж они дурные.
Долго молчали.
- Ну что ж, пусть только попробуют, живоглоты. - Ригор Власович как бы от нечего делать переложил из кармана в карман наган. - Трижды семь двадцать один. Да еще мой винт с двумя обоймами. Да еще два взяли в милиции. Можно идти в атаку на мировой капитал... А за добрый совет, Иван Иванович, спасибо вам от советской власти, партийной ячейки и комнезама. Не сомневайтесь, будем бдительными. Эх, Иван Иванович, давно вы подошли к партии, а чтоб записаться окончательно - не имеете соображения... Было б нас тогда четверо... Да не стойте на дожде, идите себе к Просине Петровне, а то застудитесь да еще помрете. Кто ж тогда нас учить будет? - и улыбнулся только глазами. - И еще раз, не тревожьтесь, с контрой и стихией мы управимся. - И крепко пожал мне руку.
Намеки наших сельских вожаков на какие-то меры, которые они якобы предпринимают на случай предполагаемого выступления кулаков, не успокоили меня.
Я понимал: если и вправду куркули готовят какую-то гадость, то она в первую очередь будет направлена против коммуны. Хотя и не отметал возможности какого-либо другого маневра, что мог бы навести следствие на ошибочные выводы.
Дома меня ожидала еще одна новость. Ох эти женщины!..
Евфросиния Петровна, оказывается, уже разузнала где-то о причине плохого настроения Ригора.
Полищука готовят в выдвиженцы.
Волостные и уездные начальники убедились, что, несмотря на некоторые административные просчеты, Полищук человек трезвого ума, достаточно хитрый и крутой, когда дело касается его отношения к кулачеству, достаточно тверд в проведении государственной политики, и поэтому решили поставить его на соответствующий пост. А то, что образование у него, мягко говоря, очень "домашнее", решено было - ну, конечно, и записано где-то - послать его на учение.
И еще проведали пронырливые женщины, что Ригор очень хотел остаться малограмотным, но в своем селе, в коммуне и обязательно на рядовой работе.
"Товарищи, дожил я до коммуны, так дайте мне в ней и жить, и умереть!" - так, рассказывают, упрашивал Полищук. Но его не послушали.
"Пожить тебе дадим сколько влезет, - так, мол, ответили ему. - А вот с Буками придется распрощаться, потому как и корней своих там, и семян не оставил".
Это, как понимали женщины, намекали ему, пожалуй, на неудачную любовь к теперешней Ступиной жене, прежней пресвятой деве Ядвиге.
И хотел, говорят, Ригор куда-то жаловаться, но там не испугались и проголосовали единогласно. А когда и это не помогло несдержанному коммунару, предложили... И, говорят, побледнел Ригор и сразу согласился сделать как сказано...
Вот уже в третий раз безжалостная судьба отрывает от моего сердца близких людей.
То Ядзя Стшелецка ушла от нас искать счастья в Ступиных хоромах, нашла там кучу чужих детей, толстенную библию и узловатые руки-клещи, что рвут и мнут ее красу.
Потом люди забрали у меня последнюю любовь.
А теперь вот и нелюдимый Ригор, к которому я когда-то относился снисходительно и несколько иронически, уходит от меня в высшие сферы.
Мне теперь постоянно будет недоставать этого человека. Останусь в одиночестве без его убежденности, не будут удивлять меня его бескомпромиссность, сердить его мужицкая хитрость по отношению к "живоглотам", не будут волновать его бескорыстие, раздражать спартанский образ жизни, обижать грубость, когда речь заходит о моем будто бы интеллигентском благодушии, умилять его идиотская жертвенность в любви, одним словом, потекут дни без удивления, без волнений, без любви и гнева.
И я, должно быть, останусь без него со своими сомнениями, нерешительностью, никто меня не подтолкнет, никто не выругает искренне. И возможно, доживу я век, не осушив, как говорится, детской слезы, не заслонив никого грудью.
Но что бы там ни было - я был на стороне Коммуны.
На этом обрываются записи Ивана Ивановича Лановенко в его Книге Добра и Зла.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ, в которой автор вынужден продолжать Книгу
Добра и Зла один
Отслужили заутреню в церкви, потом вся паства пошла процессией.
Было тихо и душно. Простоволосые бронзовые деды усердно и терпеливо, точно на подвиг, которого от них никто не требовал, готовые, может, даже на смерть безропотную на глазах крещеного люда, - ради чего - никто не знал, - несли позолоченный крест и хоругви куда-то вдаль, думалось, по ту сторону жизни.
Земля была теплой и влажной, и всякий, шагавший по ее мягкой податливости, с умилением чувствовал себя навеки породненным с нею - в жизни и смерти.
От приусадебных канав дурманяще пахло купырем и лопухами. Пчелы вычерчивали бесконечные упругие спирали над бледно-розовыми цветами дерезы. Жалобное негромкое пение церковного хора, похожее на гудение пчел опьяняющим дымом расстилалось над серо-голубыми улицами.
И все - и те, кто возглавлял процессию, и те, кто плелся в хвосте, и знали и не знали, куда придут. И знали и не знали, живут ли они еще или уже умерли. В толпе человек не чувствует своей личности. Были живы, ибо дышали и двигались, были мертвы, ибо с песней неуклонно шли к мертвым.
Останавливались на улице. Тихо выговаривал отец Никифор старые, как мир, непонятные слова, потом, как воробьи, взлетали возгласы, и хор серебристыми и неживыми голосами напевал аллилуйя.
Так начинался тот день.
И еще начался он с того, что в сенях сельсовета нашли подметное письмо.
"Народ будет зничтожать всю "машинерию", что постягивали до коммуны. Друх".
- На пушку берут, - убежденно сказал Полищук. - Куркульская бумажка. Кто еще осмелится теперь пойти на преступление среди дня?
- Погоди еще, вот как напьются! А то, что сегодня у церковников мир погибать будет, даю голову на отсечение, - мрачно кинул Сашко Безуглый.
У Ригора Полищука на щеках вздулись желваки.
- Заманивают, контры, в какую-то западню.
- И хотя они этого домогаются, придется нам разделиться. На размежевание пойдешь ты, Ригор, а нам с Сашком да комсомольцами надо побыть около инвентаря. Ведь если и вправду кулачье побьет машины, что тогда в коммуне?..
Думали. Гадали. Прикидывали и так, и этак, но лучшего придумать не могли.
- И не говори, Ригор, а машины для нас сейчас - главное! - Коряк решительно провел в воздухе заковыку, похожую на запятую. - И еще милицию вызвать бы...
- Сказал! - Полищук самолюбиво нахмурился. - Что мы за власть, что мы за партийцы, ежли куркулей боимся!.. Сами и справимся. Иль, может, кто боится?..
- Иди ты!.. - вяло огрызнулся Сашко. - Герой.
- Ну, так вот!..
Полищук положил в карман свою знаменитую тетрадку, в которой были переписаны все грехи "живоглотов", и направился поторопить землемера. В десять часов смежникам была назначена встреча на половецкой меже.
Все чаще и чаще, нагнетая экстатическую дрожь и страх, останавливалась процессия, и хор металлическими и мертвыми голосами призывал неведомо к чему - к освященному преступлению? к безымянному подвижничеству? к готовности умереть - за кого? к стремлению стать рабами?
Глаза становились металлическими, тела - чугунными, отлитыми в заранее приготовленных формах. Дыхание - механическим, как у бездушного кузнечного меха. Шла процессия.
Собирались будущие коммунары одной гурьбой. В праздничной одежде, с озарением будущего на лицах. Все были знакомы и близки своими бедами, сегодняшними добрыми надеждами. И все казались непохожими на самих себя вчерашних, будничных. Женщины - красивее, ласковее, мужчины мужественнее, умнее, добрее. Еще не поднятым стоял среди них флаг. Они его поднимут.