Снова вошел в комнату и спустя минуту появился с Яринкой на руках. Высокая и худенькая, молодичка обвила его повиликой.
- Открыва-а-ай! - гаркнул Степан на старуху. И ко мне - без тени улыбки: - Как замешкает, рубайте куркулиху от плеча до пояса!
Судьба и Палажка освободили меня от исполнения Степанова приказа.
И мы шли по улице так: впереди Степан с своей дорогой ношей растроганный, заплаканный и страшный в своей нежности, за ним, как свидетели его великого горя и отцовской любви, Нина Витольдовна с Павлиной, а позади всех я - с карабином и саблей в руке - его ненависть и решимость.
- Доня... доня... цветик мой лазоревый!..
И люди молча смотрели на нас и видели нас, как и нужно было видеть: вот так мы вступимся за каждую униженную душу. Связанную путами - земными и небесными.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ, в которой автор рассказывает, что София не
знает, как и поступить, и как Степан превысил свои полномочия, и что
из этого вышло
Временами Степану казалось, что живет в нем два человека. Конный милиционер Степан Курило нес службу старательно и дисциплинированно. Каждый день чистил коня, оружие, отбывал дежурства. Один или с товарищами ездил по селам, вместе с представителем сельсовета и понятыми "трусил" самогонные аппараты, деловито и без тени жалости разбивал пузатые бутыли с сивухой; производил обыски у богатых мужиков и частенько находил - там, где предполагалось, и вполне случайно, - обрезы, револьверы, винтовки и патроны, бомбы и всякое холодное оружие; задерживал в селах приблудных мужиков, которые с удивительной поспешностью устраивались в приймы к овдовевшим солдаткам, а потом оказывалось, что это "казаки" из разгромленных петлюровских банд Струка и Шкарбаненко, прочесывал леса, вылавливая грабителей, - и все это напоминало ему подзабытый полк, конную разведку, походы, а то еще и караулы на покинутых зимних квартирах, где чувствуешь себя немного свободней без недреманного ока высшего начальства, но с удвоенными вниманием и ответственностью.
Этому конному милиционеру раз в неделю давали выходной, и он при оружии ехал домой. Иногда, когда по служебным делам приходилось бывать в своем селе или в ближних соседних, приезжал и посреди недели.
И тогда в нем поселялся другой человек - муж Софии, хозяин двора, хотя и оторванный от хозяйства, но все же полный его заботами. И странно: всплывали в памяти первые дни его женитьбы, какая-то нерешительность в хозяйственных делах - давали себя знать и оторванность от хаты, и Софиино превосходство хозяйки, которая может обойтись и без него. Ну так кто же ты для нее? Такой же примак, как и в первые дни, точно так же изголодавшийся по женской ласке, с развязной нерешительностью жаждущий ее таинственного тепла. А она, сознавая свою власть, не очень-то торопится со своей нежностью, - ай, голова болит, хвораю. И только потом расчетливо уступает.
И хотя поначалу новое его служебное положение вызвало в ней бурное возмущение - как же, бросил хозяйство, хозяев обижает, где-то в других селах будет иметь себе полюбовниц! - со временем даже стала втайне гордиться его, как ей казалось, большой властью, тем боязливым уважением, которое испытывали односельчане к ее мужу, и своей мнимой причастностью к мужниным делам. Иногда осторожненько намекала соседям на эту причастность - "вот надо будет сказать Степану", - и кое на кого нагоняла страху, и с радостью замечала, что даже независимый и мрачный Ригор Полищук начал относиться к ней если и не предупредительно, то значительно мягче. Беспокоили только молчаливое осуждение сватов - в глаза хвалят, а за глаза хаят - да еще скрытая ненависть балановской семьи: ей Степан успел порядочно насолить.
Хозяйство приходило в упадок. Это замечала не только София, но и сам Степан.
У Софии пока еще не было потребности извиняться перед братьями первого своего мужа Миколы и звать их на помощь. Но чем дальше, тем труднее становилось женщине, и София никак не могла смириться, что молодое ее тело от тяжкой работы начинает стареть, оставляют желания, и ощущает она его все - до последней жилки. А раньше ног под собою не чуяла, не знала, в чем живет ее безоблачная душа.
Можно было бы сказать: уходи, мил человек, куда тебя твоя дорога выведет, так нет - не могла. Степан до сих пор оставался ее собственностью, был, может, и частицей ее сущности. Старое корыто не выбросишь со двора, а это же муж!.. И еще, пожалуй, любила его - не такого хмурого и недоброго, как сейчас, а того, что возродил ее подзабытую за семь лет вдовства страсть и жгучее любопытство к любовной тайне. И еще, может, надеялась: произойдет перемена, Степан вновь откроет для нее сердце, бросит свою службу, станет ласковым и добрым, будет тоскливо жаждать ее, успокоит добрым словом, чистым взглядом.
Женщина знала причину его отчуждения и потому легко рассталась с Яринкой. И не замечала даже, что с уходом дочки опустела хата, а тишина, наступившая в ней, не была тоскливой. Ведь надеялась София, что эта самая тишина утихомирит и бурю в сердце Степана. А тогда... И видела уже себя помолодевшей, ненасытной возлюбленной и властной хозяйкой тихого дома.
Но покой не приходил, и любовь не возвращалась. И преисполнилась София раздражительной неприязни к дочери, словно она, покидая дом, обокрала мать. Так и говорила мысленно: "Я ж тебя выносила, выкормила, а ты, негодница... Такова мне благодарность!.."
И чтобы уравновесить затаенную неприязнь к дочери, увивалась вокруг сватов, которые, думалось, переняли ее материнские обязанности. Каждую свободную минутку, чтоб не оставаться в приумолкнувшей хате, бегала к Титаренко, гордилась тем, что ее принимают с каким-то предупредительным, даже боязливым радушием, сочувственно выслушивала жалобы на дочку, искренне покрикивала на нее - покорись! - и даже то, что у Яринки отнялись ноги, огорчало ее только тем, что дочь ее (София верила: такая молодая, даст бог, поправится быстро) лишь обременяла работящую и домовитую семью.
И, догадываясь, какой может быть супружеская жизнь, когда жена больная, оставаясь наедине с дочерью, округляла глаза и шептала:
- Когда Данько... к тебе за своим... то не артачься... И делай вид, что и тебе... Потерпи. Мужчины, они без этого не могут... И бог велит... душой и телом...
А отталкиваемая терпеливой, тоскливой и безотчетной ненавистью в Яринкином взгляде, со смиренным раздражением заканчивала:
- Терпи. Все мы, горемычные женщины, терпим. За грехи наши от первого колена.
Горячая до неистовства в любовном единении, София верила, что и она "терпит" - ведь от множества молодиц слышала, что ночь для них - ух! сущее наказание.
Терпи... И не только ночью, но и днем терпи. Руками, плечами, словом и взглядом - терпи.
Болезнь не оставляла Яринку. Это начинало беспокоить Софию. Бегала к фельдшеру Диодору Микитовичу. Тот сопел, как после макитры вареников, молчал, набивая себе цену, плелся ко двору Титаренко. Сытно завтракал там, оголял молодичку больше, чем была в этом необходимость, отчего Яринка вздрагивала и поджимала ноги, тыкал там и тут негнущимся, как обрубок, пальцем, вытягивал губы трубочкой:
- Медицина издесь бессильная. Одна надёжа на бога. Вы, мадам Курилова, обратились бы к знахарке. Оне бабы скусные. Вот оставляю вам баночку с лекарством. Помолясь богу, нехай пьеть, вреда оно не принесеть. Когда больная будет на исходе - гукнёте. Прощайте покедова. До сидання! На пороге еще советовал: - Можно ишшо и молебен отслужить.
К знахарке бабке Секлете не ходила София, чтобы не накликать еще большей беды, - не забыла, проклятущая, как ее кормила София дегтем. Возьмет да наворожит навыворот. А к батюшке обращалась. И молебен заказывала. Отслужили чин по чину.
Только и это не помогло.
Прослышала: хорошо, если настоять на горилке собранных в мае муравьев и этой настойкой натирать ноги. Делала. Не помогало. Охватывала сердце тревога. Но мало-помалу начала привыкать к мысли о том, что Яринка может остаться калекой. Иногда подумывала забрать дочку домой. А потом и так рассуждала: я же им здоровую девку отдала, у них покалечилась, так пускай теперь и ухаживают. На этом и остановилась: терпите, раз погубили мне дочку! И, чтобы не нарываться на упреки, перестала ходить к сватам.