Бывало, группа приятелей, купивших места рядом, завалится гурьбой с билетными корешками в руках и начнет увлеченно играть в игру, напоминающую «музыкальные стулья», пока каждый не отыщет себе место с обзором по вкусу. Длинноногие, клаустрофобы, ипохондрики вечно сражаются за кресла у прохода. Монахиням все равно, где сидеть. Священники норовят усесться в самом центре партера. Политикам подавай первые ряды, а букмекеры, игроки и уличные гуляки предпочитают стоячие места позади. Как режиссер расставляет актеров на сцене, так капельдинер размещает публику в зале.
Одиночки в зале вызывали у Ники особенно пристальный интерес. Обычно это мужчина без пары, поглощенный происходящим на сцене, хохочущий и плачущий от души, чтобы в следующий раз прийти опять и все пережить заново. Больше всего Ники рассчитывал именно на них – на зрителей, ощущавших, что все представление обращено непосредственно к ним.
От вечера к вечеру зрительный зал был все тот же, но на сцене ни одно слово не звучало одинаково. Театр был изменчивым, коварным и неугомонным морем в огромном мире искусства. В зависимости от настроения, контекста, эмоций и подачи одна и та же пьеса в одной и той же постановке могла меняться от вечера к вечеру, трансформироваться, обретать новые цвета, оттенки, смыслы; она могла угаснуть или взорваться, ослепить или выдохнуться, удивить и вызвать восторг, утешить и наскучить – и сценарий тот же, и актеры те же, но никогда не знаешь, чем дело обернется. Вот эта-то изменчивость и подкупила Ники Кастоне. Он обожал замирать у самого края пропасти, заглядывая в нее из кулис. И хотя занавес, подиум, сценарий в папке и маленький яркий квадрат света отделяли его от сценического мандража, он был счастлив находиться достаточно близко к огню, чтобы ощущать его жар.
Реальная жизнь Ники была предсказуема. Когда умерла мать, его жизнь вошла в колею, по которой двигался мир семейства Палаццини. Армейская подготовка не слишком отличалась от муштры на Монтроуз-стрит, и после возвращения жизнь Ники стала размеренной, упорядоченной, рутинной: пришел на работу, отработал, сдал выручку, ушел с работы, а дома – макароны на ужин по вторникам, рыба по пятницам и воскресные семейные обеды после десятичасовой мессы. Зато в Театре Борелли он упивался негаданностью, сменой настроений, проявлением чувств. Ники взбирался на адреналиновые высоты, падал в пропасть разочарования, испытывал мгновения триумфа, и все это не в одиночку, а в компании актеров и работников театра, все это он делил со своей театральной семьей. Они полагались друг на друга, как полагался он на своих однополчан во время войны. С точки зрения Ники, труд в театре был тяжелее, чем военная служба. Солдатом он тревожился о том, что его могут убить. В театре смерть наступала, если ты был туп и скучен. Работа в Театре Борелли заставила Ники задуматься о природе возникновения чувств и наблюдать за тем, как режиссер учит актера бросать вызов зрителям, вовлекая их в эти открытия посредством сюжета. Это было единственное место в жизни Ники, где подобное вообще возможно.
Пичи Де Пино слонялась по театру с билетом в руке, потом рассматривала потолок и косилась на сцену, стоя у последнего ряда амфитеатра в ожидании капельдинера. Капельдинер взял у нее билет и проводил Пичи на место. Усевшись, Пичи извернулась, выскользнула из легкого нежно-розового маркизетового пальто с гофрированным воротником и осталась в белой блузке и темно-розовой юбке из хлопка. Она поправила нарядную розовую шелковую шляпу с большой камелией из органзы, свисающей над ухом, и пригладила волосы.
Пичи была диким цветком Филли, исхудавшим из-за войны и треволнений. Ее черные волосы ниспадали на плечи тщательно завитыми волнами, а карие глаза были такими огромными, что занимали чуть ли не половину лица. Нос калабрийской длины и римской формы представлял собой комбинацию наиболее выдающихся черт ее отца и матери. Когда она улыбалась, то озарялся целый квартал на Белла-Виста. Из-за этой улыбки Ники когда-то и влюбился в Пичи Де Пино.
Ники наблюдал за тем, как его невеста читает программку. Читала она быстро, раз в месяц совершала набеги на библиотеку и брала последние книжные новинки. Пичи так и говорила о себе: «Я всегда в струе». Но в этот вечер она была совершенно не в струе. Пичи терялась в догадках, зачем это Ники пригласил ее в театр.
Ерзая в кресле партера и строя из себя посвященную, она озиралась в поисках хоть какого-то намека на отгадку: почему Ники оставил в кассе только один билет? В ожидании, пока поднимется занавес, Пичи сняла с запястья часики и бережно завела, крутя колесико между большим и указательным пальцами. Ники глядел, как она сидит там одна-одинешенька, сердце его затрепетало, и будто теплый сахарный сироп для оладий заструился по жилам.
– Эй, мне пора на сцену. – Тони повернулся к Ники спиной и показал рукой на молнию: – Помоги застегнуться, а?
Ники застегнул молнию и оглядел костюм Тони – золотой кафтан поверх бледно-зеленых лосин, коричневые башмаки.
– Как там зал?
– Партер полон, – сказал Ники, слегка преувеличивая, но Тони был достаточно близорук, чтобы проверить.
– Здорово.
Уже в образе герцога Орсино Тони прошествовал на сцену и занял позицию у декорации замка на острове Иллирия. Нарисованные окна и двери создавали иллюзию объемности, а золотые и коралловые оттенки подразумевали роскошь. Тони приподнялся на носках, попрыгал, опустился на всю стопу, потряс руками. Покрутил головой, разминая шейные позвонки.
Персонажи потянулись из гримерок и заняли места в кулисах в ожидании своего выхода, а за ними – запах сигарет, талька и неразбавленного виски «Джек Дэниелс» из бумажного стаканчика.
Хэмбон Мейсон клялся, что спиртное нужно ему только по вечерам для поддержания духа на сцене, но он явно прибегал к его помощи и днем, сидя в своем бухгалтерском кабинете в течение всего налогового сезона. Лысый шестидесятилетний Мейсон низко наклонился, коснулся пальцами носков туфель, выпрямился, потянулся руками вверх, вдохнул и выдохнул, заполнив всю левую кулису запахом перегара.
Актеры присоединились к Тони на сцене, Калла взялась за шкив занавеса, и Энцо Карини занял свое место с правой стороны сцены. Вот свет в зрительном зале потускнел и занавес поднялся. Энцо поднес к губам трубу. Круг света нашарил его, и тогда он разразился величественным шквалом звуков и возвестил залу:
– «Двенадцатая ночь, или Что угодно»!
Свет на сцене разрастался, пока декорации не засияли. Тони повернулся к сцене, вошел в лужицу пересекающихся голубых лучей и начал свой вступительный монолог. Ники следил за ним по сценарию, помогая себе линейкой, чтобы не потерять нужную строку.
Спектакль в тот вечер продвигался в бодром темпе. Актеры играли превосходно, команда за кулисами трудилась споро, и, казалось, все шло прекрасно и в Иллирии, и в Театре Борелли.
По мере развития действия актеры и актрисы двигались, как шестеренки внутри больших газонокосилок, которые методично выезжали на сцену, а потом безошибочно удалялись в левую или правую кулису. В первом антракте Ники наконец перевел дыхание. Он помог рабочим сцены передвинуть задник, превратив замок в пасторальный холмистый пейзаж. Ники был так поглощен каждой деталью представления, что ему некогда было даже оценить реакцию Пичи на пьесу, но он дождаться не мог, когда же услышит ее мнение.
– Ну, как спектакль? – прошептала Калла у него за спиной, когда он занял свое место на подиуме.
– Лучший из всех, что были до сих пор.
Калла кивнула, соглашаясь.
– Выходим на финиш, ребятки, – тихо сказал Ники актерам за кулисами.
Труппа заняла свои места для финальной сцены четвертого акта, после которой все дальнейшее действие оставалось в умелых руках Тони и великой Нормы Фуско Джироламо – примадонны театра, играющей Виолу.
Ники быстро сосчитал участников по головам.
– Где Менекола? – спросил он.
– Кликните там Менеколу, – обратился Тони к реквизитору.