Платон призывает не судить о его мысли по его текстам. О том же говорит и Ницше: «Я ношу в себе что-то, чего нельзя почерпнуть из моих книг». Между текстом эссе и его автором нет и не может быть идиллического отношения, и тем не менее они тождественны: точно также как нет субъекта вне поступка, также нет и автора вне текста, как бы он ни выражал в этом текста свою несводимость к нему и словесную невыразимость. Самодостаточность субъекта мыслима не как независимость от внеположенного ему, но лишь как полнота бытия, для которой нет ничего внеположенного. Поэтому самодостаточность мыслителя (а иным он не может быть в акте мышления) есть неделимая полнота его бытия в поступке – в мысли или слове. И жажда собственной несводимости к написанному или сказанному есть лишь осмысление собственной полноты.
Каждому тексту в этой книге предшествует визуальный и словесный портрет его автора. Задача представить автора не обычным в таких случаях способом, не через перечисление регалий и званий, биографических поворотов и произведений, а иначе – через его отдельные мысли, поступки, слова, жесты, а также впечатления другого мыслителя, породила еще один ряд философских эссе, которые можно назвать портретными. Найти авторов этих одностраничных портретов было не так легко, возможно, даже труднее, чем авторов больших текстов. Оказалось, что такое портретное эссе может написать человек сам о себе – в этом он совершенно свободен обратить взгляд на любую точку самого себя: все они одинаково значимы. Такое эссе может написать и человек, расположенный рассказать о друге и коллеге, выбрав нечто на собственный вкус. Мучительнее всех пишет такое эссе ближайший и любящий, никогда не решающийся выбрать что-то одно, отказавшись от всего, не способный свидетельствовать, объективировать образ и довести его до портретной плоскостности. Эти портретные эссе подобны двойным гермам: они и о своих героях и о своих авторах. В них нет и намека на полноту: как и всякое эссе, они есть, по выражению Адорно, само-релятивизация. Но в силу этого «само» – еще и само-утверждение.
Обращение к слову «эссе» сейчас, когда оно усилиями университетских преподавателей превращено в нечто чуждое своему изначальному смыслу, в способ проверки знаний, облегчающий тяжесть отношений профессора и студента через опосредование их текстом, обращение к нему отвечает желанию оказать сопротивление дефилософизации философии, превращению ее в науку, распадение на отдельные области знания. Х.У. Гумбрехт говорит о «напряжении между строго анти-эссеистической «научной» концепцией гуманитарного знания и ее «рапсодической» противоположностью»: представление философского текста как научного исследования предполагает самоустранение автора, отказ самому себе в приоритетном праве на миро-созидание, отказ в приоритете собственного взгляда со своего единственного места. Называние своего произведения «эссе» подобно флажку, который американские колонисты втыкали в землю, и с этого момента она становилась их собственностью – это называние задает абсолютный приоритет автора в пространстве, единственную и над всем возвышающуюся точку, с которой он видит и мыслит. Подобно тому, как в понятии поступка нет содержания, фиксирующего какие-либо определенные признаки эмпирического характера, и индивидуально-ответственным поступком могут быть и действия, и речь, и мысли, и чувства человека, так же и для эссе невозможно задать какие-либо критерии, связанные с формой или содержанием произведения. Но можно, тем не менее, сказать, что, когда философ называет свой текст эссе, он утверждает свое право на своевольную мысль, а читатель, читающий текст как эссе, обретает право на своевольное прочтение.
Эта книга – подарок, ее время – праздность, ее пространство задано единственностью центра: автора ли, читателя ли. Она бесцельна подобно поступку и осуществлена в своей полноте, став действительностью.
I. О философском эссе
Платон
Письмо VII 1
Вот что вообще я хочу сказать обо всех, кто уже написал или собирается писать и кто заявляет, что они знают, над чем я работаю, так как либо были моими слушателями, либо услыхали об этом от других, либо, наконец, дошли до этого сами: по моему убеждению, они в этом деле совсем ничего не смыслят. У меня самого по этим вопросам нет никакой записи и никогда не будет. Это не может быть выражено в словах, как остальные науки; только если кто постоянно занимается этим делом и слил с ним всю свою жизнь, у него внезапно, как свет, засиявший от искры огня, возникает в душе это сознание и само себя там питает. И вот что еще я знаю: написанное и сказанное мною было бы сказано наилучшим образом, но я знаю также, что написанное плохо причинило бы мне сильнейшее огорчение. Если бы мне показалось, что следует написать или сказать это в понятной для многих форме, что более прекрасного могло быть сделано в моей жизни, чем принести столь великую пользу людям, раскрыв всем в письменном виде сущность вещей? Но я думаю, что подобная попытка не явилась бы благом для людей, исключая очень немногих, которые и сами при малейшем указании способны все это найти; что же касается остальных, то одних это совсем неуместно преисполнило бы несправедливым презрением [к философии], а других – высокой, но пустой надеждой, что они научились чему-то важному. Мне пришло сейчас в голову изложить это более подробно. Может быть, то, о чем я теперь говорю, стало бы еще яснее. Ведь есть некое неопровержимое основание, препятствующее тому, кто решается написать что бы то ни было; об этом я не раз говорил и прежде, но, по-видимому, надо об этом сказать и сейчас. Для каждого из существующих предметов есть три ступени, с помощью которых необходимо образуется его познание; четвертая ступень – это само знание, пятой же должно считать то, что познается само по себе и есть подлинное бытие: итак, первое – это имя, второе – определение, третье – изображение, четвертое – знание. Если ты хочешь понять, что я говорю, возьми какой-то один пример и примени его ко всему. Например, «круг» – это нечто произносимое, и имя его – то самое, которое мы произнесли. Во-вторых, его определение составлено из существительных и глаголов. Предложение: «То, крайние точки чего повсюду одинаково отстоят от центра» – было бы определением того, что носит имя «круглого», «закругленного» и «окружности». На третьем месте стоит то, что нарисовано и затем стерто или выточено и затем уничтожено. Что касается самого круга, из-за которого все это творится, то он от всего этого никак не зависит, представляя собой совсем другое. Четвертая ступень – это познание, понимание и правильное мнение об этом другом. Все это нужно считать чем-то единым, так как это существует не в звуках и не в телесных формах, но в душах; благодаря этому ясно, что оно – совершенно иное, чем природа как круга самого по себе, так и тех трех ступеней, о которых была речь выше. Из них понимание наиболее родственно, близко и подобно пятой ступени, все же остальное находится от нее много дальше. То же самое можно сказать о прямых или округлых фигурах, о цветах, о благом, прекрасном и справедливом, о всяком теле, изготовленном или естественно существующем, об огне, воде и обо всех подобных вещах, о всяком живом существе и о характере душ, о всех поступках и чувствах: если кто не будет иметь какого-то представления об этих четырех ступенях, он никогда не станет причастным совершенному познанию пятой. Сверх этого все это направлено на то, чтобы о каждом предмете в равной степени выяснить, каков он и какова его сущность, ибо словесное наше выражение здесь недостаточно. Поэтому-то всякий имеющий разум никогда не осмелится выразить словами то, что явилось плодом его размышления, и особенно в такой негибкой форме, как письменные знаки. То, что я сейчас сказал, нужно постараться понять на том же примере. Любой круг, нарисованный или выточенный человеческими руками, полон противоречия с пятой ступенью, так как он в любой своей точке причастен прямизне. Круг же сам по себе, как мы утверждаем, ни в какой степени не содержит в себе противоположной природы. Мы утверждаем, что ни в одном из названий всех этих [сделанных человеческими руками] кругов нет ничего устойчивого и не существует препятствия для того, чтобы называемое сейчас кругом мы называли потом прямым и, наоборот, чтобы прямое было названо круглым; в то же время вещи, называемые то одним, то другим, противоположным, именем, стойко остаются теми же самыми. И с определением все та же история, если оно слагается из имен существительных и глаголов, и в то же время ничто твердо установленное не бывает здесь достаточно твердым. Можно бесконечно долго говорить о каждой из четырех ступеней и о том, как они неопределенны. Самое же главное, как мы сказали несколько выше, – это то, что при наличии двух вещей – сущности и качества – душа стремится познать не качество, а сущность, но при этом каждая из четырех ступеней, к которым душа совсем не стремится, предлагает ей словом и делом то, что легко воспринимается всякий раз ощущениями с помощью определения или указания и наполняет, если можно так сказать, любого человека недоумением и сомнением. Так вот когда мы, вследствие плохого воспитания, даже не стремимся отыскать истины, но довольствуемся предложенным нам изображением, тогда мы не окажемся смешными в глазах друг друга, если нас станут спрашивать те, кто, задавая вопрос, может опровергнуть и разнести в пух и прах первые четыре ступени [познания]. Но если мы принуждены давать ответы относительно пятой ступени и ее разъяснять, то всякий желающий из числа тех, кто в состоянии нас опровергнуть, одерживает над нами победу и того, кто выступает истолкователем – устно ли, письменно ли, с помощью ли ответов, – выставляет в глазах большинства невеждой в том, о чем он пытается писать или говорить, причем слушатели эти иной раз и не знают, что подвергается разносу не душа написавшего или сказавшего, но природа каждой из указанных четырех ступеней, сама по себе недостаточная. Глубокое проникновение в каждую из этих ступеней, подъем или спуск от одной из них к другой с трудом порождают совершенное знание – и то лишь у того, кто одарен по природе. Но если кто от природы туп, а таково состояние души большинства людей в отношении учения и так называемого воспитания нравов, или же способности его угасли, то сам Линкей не мог бы сделать таких людей зрячими. Одним словом, человека, не сроднившегося с философией, ни хорошие способности, ни память с ней сроднить не смогут, ибо в чуждых для себя душах она не пускает корней. Так что те, кто по своей природе не сросся и не сроднился со всем справедливым и с тем, что именуют прекрасным, – пусть они даже то в одном, то в другом и проявят способности или память, – как и те, кто сроднился с философией, но не обладает способностями и лишен памяти, никогда не научатся, насколько это вообще возможно, истинному пониманию того, что такое добродетель и что такое порок. Всему этому надо учиться сразу, а также тому, что есть ложь и что – истина всего бытия, причем учиться с большим напряжением и долгое время, как я сказал об этом в самом начале. Лишь с огромным трудом, путем взаимной проверки – имени определением, видимых образов – ощущениями, да к тому же, если это совершается в форме доброжелательного исследования, с помощью беззлобных вопросов и ответов, может просиять разум и родиться понимание каждого предмета в той степени, в какой это доступно для человека. Поэтому ни один серьезный человек никогда не станет писать относительно серьезных вещей и не выпустит это в свет на зависть невеждам. Одним словом, из сказанного должно понять, что, когда кто-нибудь увидит что-то написанное – будь то законы законодателя или другие какие-то письмена, – если он сам серьезный человек, он не сочтет все это чем-то столь уж для себя важным, но поймет, что самое для него важное лежит где-то в более прекрасной области, чем эта. Однако если бы он письменно изложил то, что столь глубоко им было продумано, «тут у него», конечно, не боги, но сами люди «похитили бы разум».