Всё это вместе составляет единый неравномерный тук жизни.
И вообще – есть ли жизнь после Мухи?
А будущее – по самочувствию
На Руси пуповину разрезали на прялке. То есть от рождения и до замужества девушки были привязаны к прялкам – ткали приданое. Вот откуда это обманное чувство, что свобода начнётся, когда нитки кончатся.
Русские дома все прошиты деревянным узором – ставни, наличники, крыши, двери… На деревянном наличнике сидит русалка: округлая, весёлая и по выражению лица совершенно глупая. Она держит цветок, но не для того, чтобы понюхать или показать нам, – она его держит как щит, всей мощью своей огромной ладони; и даже не цветок, а, скорее, она сжимает какой-то куст, сгусток жизни. (А может, веник для бани: дом на Руси начинали строить с бани.) На шее висят тяжеловесные бусы, ниже изображена грудь, как два весла, то есть не как объект красоты или вожделения, а как тяжёлая ноша. Не русалка, а Мать-Земля. Ударит хвостом по лбу непрошеного гостя – и всё.
А в доме тоже узоры: печи, посуда, корзины, прялки…
…Прялка, пряжа, прядь. То есть во́лос, нить, судьба. Макошь? Нет, не Макошь. Марья. Сидит в избе, сгорбленная. Прядёт приданое. Прядёт, прядёт. А замуж только сёстры выходят. И снова колесо крутится, нитки наматываются, день ночь сменяет. Смотрит она на эту прялку – и ненавидит и узор сказочный, и пряжу, и нитку, что рвётся беспрестанно…
И сидит Марья, Макошь… или это я уже сижу? И смотрю на своё ткачество. И через пустые, ещё не затканные нити основы вижу: двух Насть, Юлю, Аню, Амину… Мы остались в ткацкой на ночь: на днях опять обход. Но мысли наши далеки от нас. Настя хочет в Кемерово, другая Настя – к любимому в Йошкар-Олу, Аня хочет красить живопись, Юля хочет славы, но ещё не знает, как её запрячь, но много молчит, и поэтому всем кажется, что знает.
Мысли Амины дальше всех – в горах…
– Угощайтесь, девочки: пахлава, чак-чак, варенье, виноград, гранаты. Я уже объелась. А мне завтра ещё привезут.
Ткачихи жадно разбирают угощение. И вилки, которыми они набивают пряжу, обретают своё истинное назначение.
– Обход, ещё обход, а дальше-то что? Меня тревожит будущее.
– Будущее, будущее… Будущее – по самочувствию.
– Сдадим обход, закончим институт, застрелимся и улетим в Казахстан.
– Почему в Казахстан?
– Там Байконур. Можно полететь ещё дальше.
– Или поедем в Парусинку, восстановим фабрику Штиглица, соткём паруса – и в добрый путь.
Парусинка
Парусинка. Парус. Пар. Рус… (Может послышаться «паутинка» – и тоже неспроста.) Бывшая суконная и льнопрядильная мануфактура Александра Штиглица… Здесь делали парусину для русского флота. Такой фабричный остров между Ивангородом и Нарвой: фабрики, похожие на за́мки… Ротонды, шпили, арки, колонны…
Сейчас на улице Текстильщиков не встретишь ни одного текстильщика. Повсюду руины, непригодные для жизни. Только для живописи. Фабрики закрыты. Город начинают населять кошки, подруги бедности.
Осталась одна-единственная преданная прядильщица. Она стоит на центральной площади разрушенной эпохи – советская белокаменная девушка. В ситцевом платье и платочке.
Время выбило из её рук веретено. Ветер нескольких десятилетий унёс все нити. Когда-то это был памятник Доле. Она пряла нить. А за спиной её работал огромный дворец текстильной фабрики.
Две голубки сели ей на плечи. Паук сплёл паутинку от руки до руки. Но в его сеть попадают лишь капли дождя. С перевернутым отражением Доли-Недоли.
У текстильщиков бытует коронная фраза: «Всё спасают кракелюры». Если что-то не удалось – закракелюрь.
Это когда неудавшийся батик покрывают горячим воском, снимают с подрамника и начинают мять как врага своего. Затем берут губку и в заломы втирают краску любого цвета. И получается – гром, молния, красота.
Если жизнь не удалась – можно её закракелюрить.
Модели
Студенты блуждают по коридорам вместе с богами, спускаются по мраморным лестницам вместе с музами, а в туалет ходят вместе с Екатериной II: пышный кринолин, серебряные подвески и съехавший набок белый корабль-парик входят в тубзик.
– Девочки! Пропустите! Мне же вам позировать надо!
– А нам вас рисовать! – недовольно отзываются учёные рисовальщицы.
Наши модели… С каждым годом их ли́ца становятся всё живописнее. Появляется судьба и усталость. Ли́ца их закракелюрила жизнь. Усталость лучше всего для рисунка – линии, заломы, морщины, столкновение холодного цвета и тёплого…
Один из наших демонстраторов пластических поз подходит к нам и говорит:
– Знаете, что на асфальте написано?
– Нет.
– Объявления. Предлагают любовь – и номер телефона написан. Мы с женой пять лет в разных комнатах спим. Позвонить? Как позвонить? Ну, это нехорошо. Неправильно как-то… Я не могу. А везде эти объявления. А я не могу.
И не позвонит он никогда.
Зачем-то нам, студенткам, об этом скажет и пожалеет: «Зачем сказал?» – Нет, ну нужна ему эта любовь?! Он же древний грек. Вот сказал, о чём думал, и всё. А кому он мог ещё-то сказать? Жене? Учителям по рисунку? Нет. Сказал. Замолчал. Смотрит, как мы рисуем… Зал в два этажа, окна, колонны, лестницы – точка схода уходит в стеклянный купол неба.
Он идёт по нашим лестницам, один, как в пустыне, цвет лица желтоватый, одет хорошо, но худой ужасно, поэтому его моделью по рисунку и взяли: кости видны – рисовать хорошо. Вот так ходит один и смотрит под ноги…
Я не знаю, как его зовут, но ему подходит имя Аркадий.
На живописи у нас сидят женщина на шаре и женщина на кубе – Ираида и Вера. Спиной к спине, шляпой к шляпе. Как две поссорившиеся дачницы. Композиция-контраст: Ида в белом, Вера – в чёрном.
– День, ночь. Вдова, невеста. И даже не думайте использовать чёрную или белую краску! Это последнее дело, – грозно сказал мастер по живописи и вышел из аудитории.
Для сюжета Вере дали гитару. В каждом кабинете живописи валяется такая гитара: она покрашена наполовину в синий цвет, наполовину в жёлтый, и без струн. Пой, Верочка, пой!
Вера обняла гитару и тут же рассказала, что когда-то они с Идой закончили музыкальное училище.
– Ида – арфа, я – скрипка… ну, и гитарами баловались.
Вера начала перебирать воображаемые струны, напевая какую-то мелодию. Ида тоже решила «сыграть», взяв вместо арфы большую раму по ткачеству.
Когда их музыка затихала, Ида и Вера делились воспоминаниями, причём шепотом, переговариваясь через плечо, будто их никто не видит и не слышит.
Нам разговор не мешал. Мы видели в нём все цвета: и рыжий, и жёлтый, и синий, и красный… У «невесты» Иды и «вдовы» Верочки никогда не было мужей, они примеряли на себя эти роли только на живописи.
В гости зашла обнажёнка Аглая. Накинув на себя красный китайский халат, Аглая позвала дачниц пить чай с вафлями.
– Пошли, девчонки! Андрей Петрович варенья домашнего принёс!
У моделей есть свой обеденный уголок, где за одним столом сидят Пётр I, Зевс, Дама с собачкой, пират и русалка. Они поровну делят вафли и макают их в банку с малиновым вареньем, которую принёс Аполлон Андрей Петрович.
И за всей этой вполне выносимой лёгкостью бытия следит белый мраморный барон Штиглиц. Восседая в Молодёжном зале на своём мраморном троне, он улыбается: иногда иронично, насмешливо, иногда тепло, по-дружески, – всё зависит от нашего прилежания.
В музее
Петров-Водкин. «Играющие мальчики».
– Ну что тут такого в этой картине?
– Композиция! Посмотри, как взяты пятна по массам, – сказка! А цвета? Это же открытый цвет! Попробуй его так взять – ничего не получится! Смотри, зелёный и охра поют! В то время это переворот был.