Больше Вера ничего не помнила. Иногда, потом возникало лицо Дурнева, искаженное в сладострастной ненависти, потом второго красноармейца. От него пахло чесноком и чем-то мерзко кислым. А молоденький, со сбитой скулой, выл у забора и блевал от ужаса.
Год после этого Вера жила, раздираемая двумя желаниями – выскоблить из себя эту грязь, а потом покончить с собой. Она продумывала разные способы смерти. Долго и придирчиво рассматривала ножи на кухне, где ее ловила мать. Отбирала ножи, и прятала их. Пропускала сквозь пальцы шелковые шнуры, выбирая скользкость и нежность удавки. Потом, вдруг очнувшись, валялась под иконами и вымаливала прощения за страшные и греховные мысли. Истово молилась за Коленьку. Потом мечтала встретить Дурнева и убить, и смотреть неотрывно в глаза, пока он корчиться в страшных предсмертных муках. И снова истово молилась.
Она не заметила, как умерла ее мать. От тифа. Просто увидела ее утром уже холодную. И легла рядом. Чтобы тоже умереть. Ее нашла соседка через два дня. И отвела к себе, рожать.
И когда Вера смотрела на Райку и злилась на нее, она видела в ее чертах эту скуластость. Кричала и отворачивалась.
А Райка, не понимала этого, не знала, почему мать себя так ведет. И тоже злилась:
– Сгульнула, а на меня орешь! – она щурила глаза и вызывающе смотрела на Веру. – Хоть бы красивого выбирала! Сама, вон и старая красавица, а я? – и она придирчиво рассматривала себя в зеркало, пытаясь найти тонкие материны черты.
– Хоть бы на квартиру наблядовала, – вздыхала иногда мать. – Нам бы с Петенькой отдельную комнату.
Не такое это удовольствие жит в трущобах, пусть даже на Красноармейкой, в центре города. "Провал социализма", ворчала райкина мать. Райка шикала на неё, но про себя соглашалась. Улица действительно словно проваливалась в овраг с мелкой речкой Егошихой . Куда жители из деревянных домов с Красноармейской улицы скидывали мусор, а в реку сливали говно. Самый центр Перми, вокруг все уже застроили большими и светлыми сталинскими домами. Райка потянулась и подумала, что лучше всего жить в Доме Чекистов. Большущий дом, построенный перед самой войной, чуть ниже Красноармейской, на улице Карла Маркса. Планировали построить целый комплекс таких домов, чтобы пролетая над городом, можно было прочитать слово "Сталин". Первый дом выстроили в соответствии с планом – это была громадная буква "с". В дом заселили партийную элиту и работников УВД, работавших в Башне Смерти. Высоченные потолки, комнат минимум три, и ещё каморки для прислуги. Да, хорошо бы.
Но Райка, вытаскивала из чемодана новую меховую горжетку, которую подарил ей недавно овдовевший любовник, уже старый, но щедрый; водружала ее на атласное, цветастое платье и шла гулять.
Это был ритуал. Выйти красивой, разодетой и пройти по коротенькой Красноармейской улице, мимо всех соседок, которые ее ненавидят.
Глава 2
Семья Нюси, по послевоенным меркам, была счастливая. У нее имелся муж. Он вернулся с войны. Даже с двух войн. Раненный, но не калека. Вдовые соседки смотрели на Нюськиного мужа, и шептались «точно, заговоренный». И рассказывали друг другу, что мать у него ведьма. Или святая. Вымолила сына с двух войн.
Он смог вернуться с финской. Его после боя, раненого, нашли только через сутки, вмерзшего в лед, с простреленным легким. И выкорчевывали изо льда колунами, не надеясь, что выживет, отправили домой умирать. Выжил. А в сорок третьем его комиссовали уже окончательно, после ранения. Одного – в ключицу – пуля перебила кость и вышла со спины. Рука перестала действовать. И в скулу. Разворотило так, что смотреть было больно. После все манипуляций в госпитале выписали домой, гнойного, не заживающего. Почти умирать. Он выжил. И рука заработала.
Пока он то бился с врагом, то за свою жизнь, Нюся билась одна с тремя детьми, которых муж успел ей заделать в перерывах между своими битвами.
Нюся работала медсестрой в госпитале, а по ночам стирала чужое белье, чтобы заработать и прокормить троих нахлебников.
После войны жизнь семьи постепенно наладилась, но Нюся все равно ходила с красными, словно обваренными кипятком, руками. Стирала по ночам. Детей воспитывала в строгости. Сашка, средний, в десять хорошо знал свои обязанности. Школа, потом к матери в госпиталь с неподъемной флягой, за объедками. Домашка. Потом – вычистить и вывезти все из свинарника. Потом, если останется время – натаскать матери воды с колонки.
Сашка, грузил мятую алюминиевую сорокалитровую флягу – зимой на старые санки, а летом на грубо сколоченную тележку – и тащился в госпиталь. Пацаны играли в бабки и свистели Сашке в след. Сашка матерился про себя, но с матерью не поспоришь. Маленькая Нюся, едва доставала своему мужу до плеча, но держала всю семью в кулаке.
Дойдя до госпиталя, Сашка привычно поворачивал налево и шел на запах, к кухне. Манька, молодая деваха, щипала Сашку, иногда совала ему кусок сахара за щеку руками, пахнувшими едой и помоями одновременно. Потом хватала флягу и уносила на кухню. Там наливала и скидывала все объедки, которые остались после ее тщательной сортировки. То, что еще было пригодно, на взгляд Маньки, она складывала себе, кормить мать и братиков, а то, что уже совсем не напоминало еду, сваливала во флягу Сашке. Распахивая дверь ногой, она, почти не напрягаясь, выносила полную флягу и бухала ее на тележку. Еще раз щипала Сашку за щеку, где топорщился кусок рафинада, и давала легкий подзатыльник на прощание. Особенно тяжело было зимой. Тропинка напрямик от госпиталя к дому – узкая, скользкая. Фляга тяжеленная, вытягивает все жилы из Сашки. Он, сжав зубы, волочет ее, проклиная все на свете, стараясь удержать, чтобы не перевернулась.
Райка и Нюся были соседями. Жили в соседних домах на Красноармейской. На этой маленькой улице в самом центре Перми стояло всего несколько деревянных домишек – коммунальных, набитых под завязку семьями. А вокруг уже возвышались дома, понастроенные перед войной, с высокими потолками. И строились такие же дома – пленными немцами. А рядом была – в старом, красного кирпича, здании – школа. Уже почти элитная, языковая. Там учились дети из близлежащих сталинок. И из Дома чекистов. И с Красноармейской.
Дети из сталинок на красноармейских смотрели свысока. Оборванцы. Петька, правда, выглядел чуть лучше. И одет был в подаренные матери обноски от детей из сталинок, и питался, не в пример лучше Сашки. Но все равно был оборванцем. И все знали, кем была его мать. Поэтому красноармейские держались вместе. Учительница пыталась было установить в классе равенство, но не получилось. Сдалась. Следила только, чтобы сильно красноармейских не донимали. Оставляла после уроков и долго и нудно вещала о том, что в советском государстве все люди равны. Не для того была Революция, чтобы продолжалось унижение человека человеком. Но кто ее слушал, она тоже ходила в школу, как оборванка.
– Лучшее украшение девочки – чистые волосы, – уговаривала она девочек из сталинок. – Выглядеть надо опрятно.
И сама она выглядела опрятно. В мастерски заштопанном и уже не раз перелицованном платье.
Петька и Сашка сидели вместе. Их в классе было только двое, оборванцев. Не то, что бы дружили, но приходилось держаться вместе.
На большой перемене, доставали в салфетках завернутый обед. У Сашки и Пети это был хлеб и маргарин. У остальных, по-разному. Бывала и курица, и колбаса. И конфеты. Те, из сталинок, угощали друг друга.
К обеду приходила мать Юры Газетова, красивая и молодая Елена Ивановна, приносила чай. Готовила его дома, заматывала громадный эмалированный чайник в старую мужнину куртку и торопилась, пока горячий, напоить ребят. И всегда выдавала к чаю ложку сахара. Хочешь в чай, а хочешь, на хлеб с маргарином насыплет аккуратным тонким слоем. Сашка любил на бутерброд. Чтоб хрустело. Маргарин смешивался во рту с сахаром, и это было время счастья. Горячий чай и сладкий хлеб. Мать рассказывала, что так делали до войны торт. Пекли сладкое тесто и мазали его маслом, взбитым с сахаром. И так много слоев. И украшали. Такое было представить почти невозможно. А хлеб с маргарином и сахаром – запросто.