– Чернихин, если не ошибаюсь? – прищурилась она.
– Он самый, – дурашливо сказал больной и пожал плечами.
– Так вы же в списке на уколы, а уже неделю пропустили. Вам назначение никто не отменял.
Она отчего-то всё больше злилась на него. Баламут какой-то.
– А вы просто напишите, что так, мол, и так. Больной был, курс лечения прошёл. Он бойко хлопнул себя пониже спины.
Людвика вскинула на него возмущённые глаза-блюдца.
– Не хотите лечиться, тогда идите к своему доктору, пусть он вам лечение отменяет. Я за вас отвечать не собираюсь.
– Ну вот, вы опять на меня рассердились, – уже вроде без лукавства протянул больной.
– Вы знаете, во всём должен быть порядок, – назидательно провозгласила Людвика, вспоминая своих родителей. Так они наставляли её перед школой. Школа… Школа! И тут Людвика вспомнила. Она зашагала дальше, а сама опять украдкой посмотрела на спутника. «Где же я его раньше видела? Где? Постой, постой… Так мы же с ним… да-да, мы с ним в одной школе учились… на кружок к Денису, как там его, Григорьевичу, кажется, по рисованию ходили. И ещё там толстый такой был мальчик, одноклассник его, кажется, Жора. Так втроём и занимались – головы гипсовые копировали. Афины Паллады и корзины с фруктами из папье-маше. Смешно!» – она остановилась и прямо посмотрела в глаза больному. Он тоже остановился.
– Неужели это всё-таки вы? – странно спросил Чернихин, заметив, как тот же вопрос, что вертелся у него в голове, застыл и в её удивлённых, хрустальных глазах. Он, конечно, хотел бы сказать: «Неужели это ты, Стрекоза?», – но вовремя переформулировал вопрос.
– А это – вы? – удивлённо сказала Людвика, вспоминая озорного шалопая с чернильными пятнами на рукавах, вечно торчащими полами рубашек из-под ремня, и в сбитых ботинках с волочащимися по земле шнурками, который непонятно зачем ходил на этот кружок. – Вы – тот самый Черниха, который всем в школе сбивал ногой портфели?
– Я, – почему-то обрадовался больной, смущённо опустил ресницы и потом, чуть наклонив голову, так глубоко взглянул в её синие глаза, как будто пытался там прочитать что-то очень важное или удостовериться, что чудеса бывают, алхимические метаморфозы с людьми происходят, и поэтому из лупоглазой, тщедушной Стрекозы с двумя тонкими косичками и впрямь смогла вырасти такая неприступная и строгая… да нет, не красавица, но очень самостоятельная, миловидная медсестра, к которой его, без сомнения, начинало тянуть как магнитом.
Оба рассмеялись.
– А где же ваш друг Жора? – спросила Людвика, снова азартно наступив на замёрзшую лужу, которая прекрасно треснула под её каблуком – гладкая поверхность прозрачного ледка тут же превратилась в раздробленную трещинками сбитую мишень, из центра которой захлюпала чернеющая вода.
Севка тоже наступил на такую же лужу, но поскользнулся и чуть не упал, чудом успев удержать портфель под мышкой. Людвика подхватила его под локоть.
– Жора? Студебекер? – спросил Севка, поправив портфель и порозовев от смущения. – Так ты… Так вы и его помните?
– Ну как же не помнить, пончик такой, – вырвалось у Людвики. – То есть я хотела сказать, крупный такой мальчик, – поправилась она, – почти всё время громко сопел и засыпал над рисунком.
– Ну да, а Матвейчук хлопал руками над его ухом и возмущённо кричал: «Не спи, Студеникин, всю жизнь проспишь!»
– А он, просыпаясь, говорил учителю: «Денис Григорьевич, вы же сами говорили, что служенье муз не терпит суеты, вот я и не тороплюсь…»
Оба снова рассмеялись. Людвика заметила, что её головная боль как-то сама собой прошла. Она отстранённо посмотрела на верхушки клёнов, словно вновь увидела картину прошлых лет – их школу, захламлённую эскизами студию художника Матвейчука, с яблочными огрызками, застрявшими между прогнившими рамами высоких окон, покрытые пылью муляжи и гипсовые головы с отбитыми носами, томящиеся на запылённых полках, засиженные мухами карандашные работы под стеклом то ли учеников, то ли самого художника на стенах – портреты Сталина, Дзержинского, Любови Орловой, Веры Марецкой и почему-то древнегреческой царицы Медеи; тёмные клёны и желтеющие акации заднего двора за окном, запахи разбавителей, масляных красок, гуаши, канцелярского клея, муки для клейстера, машинного масла, которым учитель пользовал гордость всего школьного двора – мотоцикл К-1Б, практически полную копию немецкого Wanderera, из-за чего к ним во двор постоянно сбегались мальчишки из соседних школ и ПТУ.
Она как будто опять ясно увидела группки малолетних ротозеев, гордого Матвейчука, уже сильно под мухой, несколько раз кряду объясняющего принцип работы двигателя мотоцикла, и будто услышала недовольные комментарии уборщицы бабы Ани «Носются тута, как скаженные, за ними не наубираешься вовек», звон кастрюль в столовке, чириканье воробьёв на улице. Вот звенит звонок, мальчишки хватают ранцы, бегут стайкой в классы с высоким неудобными деревянными партами, крашенными в тоскливый серо-синий или тёмно-коричневый цвет, начинается урок, но никто не слушает учителя, а все шушукаются, шмыгают носами или пялятся на что угодно, только не на доску с каллиграфически выписанным вечным словосочетанием «Классная работа», время из тонких прозрачных нитей сгущается в плотный, картонный комок, который заполоняет собой пространство, поглощает мысли и звуки, и от этого голос учителя кажется далёким и монотонным, и тянется, тянется немыслимо длинно, и как казалось – так будет всегда… Она снова вернулась в студию Матвейчука, где они втроём – пятиклассница Людвика и два семиклассника – Севка и Жора, невесть каким образом и зачем записавшиеся на этот кружок, тоскливо срисовывают бюст какого-нибудь богом забытого грека…
Людвика дошла до поворота Лапушинского переулка. За ним, через два других, уже была её улица, и она не хотела, чтобы кто-то из своих видел её с этим странным парнем. Она остановилась и неожиданно для себя самой подала руку «больному», который оказался таким давним её знакомцем. У него было приятное рукопожатие – не сильное и не слабое, не липкое и не сухое, а такое же, как и он сам – слегка забавное и одновременно серьёзное, чуть порывистое и отчего-то как будто уже знакомое.
– Ну, пока, больной Чернихин, – сказала Людвика улыбаясь и давая ему понять, что дальше она пойдёт сама, – мне тут недалеко.
– Ну, пока, – сказал Севка и хотел добавить «Стрекоза» и тут спохватился, что совершенно не помнит её имени. Вернее, он помнил, что доктор Горницын представил её Севке тогда, в кабинете, и что он тогда даже подумал, что имя у неё старомодное, громоздкое, но вот какое? Там было вроде сочетание букв «д» и «в». Евдокия? Ядвига? А тогда, в школе, много лет назад – ему и в голову не приходило спросить, как звать какую-то там пятиклашку.
Увидев его замешательство, Людвика спросила:
– Вы забыли, как меня зовут?
– Так получается, – тупо констатировал Севка и устыдился того, как точно она угадала причину его замешательства.
– Меня зовут Людвика, – сказала Людвика и повернула за угол.
Севка хлопнул себя по лбу. Ну конечно, вот они – «д» и «в» – рядом, вместе. Людвика. Громоздкое. Старомодное. Вернее, не старомодное, а, скорее, историческое. И тут же извечная привычка каламбурить по поводу и без добавила к нему ноту «до» – первый звук названного имени, – чтобы получилось совсем смешно – доисторическое. Амадеусу бы непременно понравилось.
Перед тем, как скрыться за углом, она обернулась и добавила:
– А на уколы всё же приходите. Здоровьем не шутят. В понедельник, с трёх до восьми.
– Ага, – буркнул обескураженный Севка, почесал затылок и поплёлся дальше по Лапушинскому. Хотя сказано это было мило и со смешком, ему почему-то показалось, что по твёрдости совет напоминал приказ командира танковой дивизии, но ещё более странным оказалось того, что не подчиниться этому приказу он теперь не только не захочет, но уже и не сможет.
Он остановился у ларька «СОКИ-ВОДЫ» с тремя конусами, опрокинутыми вниз верхушками: жёлто-оранжевым, вишнёвым и прозрачным – с газировкой – и, заплатив пять копеек, попросил стакан вишнёвого сока. Тёрпкий вкус вишни приятно распространился по языку и нёбу, как воспоминание о лете, а расторопная продавщица в клеёнчатом переднике на животе, заметив Севкин туманный взгляд, сказала: