– Боже, какая тоска, – повторила женщина.
Шура, бесцеремонная прерванная в самом интересном месте, обиделась было – но ненадолго.
– К чему я это, – осторожно напомнила, – не досмотрели, говорю, кино-то. Чем кончилось, не знаете?
Женщина вынула из сумочки новую сигарету, прикурила. Покачала головой, и качнулось в полутьме рубиновое пятнышко:
– Не знаю, не смотрела. У меня жизнь ярче всякого кино.
Прищурила глаза. Произносила непонятные слова медленно, будто засыпала:
– Дайвинг на коралловых рифах Борнео… Серебряные пляжи Палм-Бич… Фиджи, Вакайя… Пальмовая роща, ослепительно белый песок… На завтрак – апельсиновые оладьи… Мятный йогурт – холодок на языке… Киви в мармеладе агар-агар. Вечером – ужин в Вакайя Клаб. Океанский ветерок обнимает голую спину и открытое бедро в шифоне от Кристиана Лакруа.
…Италия, Портофино. Проголодались, попали под дождь – да какой: разверзлись небеса… Заскакиваем в тратторию… За окном хлещет ливень, а в подвальчике уютно… Потрескивают в камине сыроватые дрова… Немного дымят, но дымок уютен.
Подают фрукты моря… Салат из омаров. Равиоли, фаршированные креветками… Малосольные гребешки, собранные вручную – так указано в меню… Ем нежное мясо и воображаю, как ныряльщик ползает с корзиной по дну. Как от нехватки воздуха у него разрывается грудь, лопаются, может быть, ушные перепонки, глаза застилает красная пелена…
И вдруг я испытываю приступ острого наслаждения. Гребешки приобретают совершенно неизъяснимый, трепетный вкус! Точно включились особые рецепторы, которые до сих пор дремали. И муж любуется мной и говорит, как у меня блестят глаза и какая я сейчас красивая.
Узнав, что гребешки собирают водолазы в скафандрах, я разочарована. Швыряю тарелку на пол, заявив, что блюдо отвратительно приготовлено. Я слышу, как хозяин траттории говорит жене: «Я же тебе говорил, какие скоты эти русские!»
Да… Но я навсегда запомнила то ощущение.
В мой день ангела в загородном доме мы пьём не фильтрованное «Шато д`Икем». С последним глотком мои губы захватывают бриллиантовое кольцо, лежавшее на дне бокала. Муж целует мой локоть и шепчет на ухо, сколько стоит этот бокал вина – сумма, от которой я вздрагиваю. И ещё столько же – кольцо. Представляешь, говорит он и нежно жмёт мой локоть, сколько страдающих детей можно на них спасти?
– Ты готов выполнить мою просьбу, спрашиваю я, какой бы странной она не показалась?
– Всё, что пожелаешь, моя Королева!
Прямо с ужина мы мчимся в загородный лес, за окном мелькают заснеженные ели. У ворот больницы нас останавливает охрана, но муж даёт деньги, и нас пропускают. Я хочу зайти в самую тяжёлую палату. И снова нас не пускают, и снова муж даёт деньги. И я хожу между коек и, нагнувшись, приблизив лицо, всматриваюсь в глаза детей. Медсестра подтверждает, что если бы нашлись деньги на операции, многие малыши были бы спасены.
Потом мы возвращаемся и снова пьём вино. Но как заиграл букет, приобретя тот единственный, не достающий оттенок! Это было самое изумительное, самое вкусное пьянящее вино, какое я пила в своей жизни!
И ещё много раз потом, во время застолий, мы с мужем заговорщицки переглядывались, выходили из ресторана и мчались на окраину города. Охранники уже знали нас в лицо и охотно пускали.
После хосписа мы возвращались в ресторан за свой столик. И я смаковала, жмуря от наслаждения глаза, я пила вино маленькими глотками. Держала во рту, давала ему согреться и растечься по языку. И муж любовался мной и говорил: «Какая ты сейчас сексуальная, как ты меня возбуждаешь!» … Холодно как, пронизывает, – женщина сильно вздрогнула, обняла себя руками.
Шура всё это время помалкивала, сидела, шевеля толстыми пальцами. Тяжело поднялась, молча вынесла из сеней тяжёлую пахучую телогрейку. Хотела накинуть на плечи – женщина уклонилась:
– Не надо.
– Тебя как в нашу глухомань-то занесло?
– А надоело всё, сил нет. Скушно. Прыгнула в машину, и – куда глаза глядят.
Стояла тёплая августовская ночь. Под слабым ночным ветерком шушукались чернёные, с серебряной изнанкой листочки. Деревья, трава, изба – всё в лунном свете казалось серебряным. Женщина нагнулась, зачерпнула песок и долго с сухим шорохом пересыпала его из узкой ладони в ладонь.
– Поселиться бы здесь. Трогать, ощупывать минутки. Пропускать их сквозь пальцы, как песчинки. Или как воду. – Она отряхнула от песка тонкие руки и погрузила их в дождевую позеленелую бочку. Подняла, мелодично падали капли с прозрачных пальцев. – Как хрустальные шарики… Кап-кап.
В хлеву тяжко вздохнула корова Милка. Грузно зачесалась боком так, что ветхая стенка заходила ходуном, посыпалась труха.
– Принеси мне парного молока, – попросила женщина. – И хлеба, чёрного.
– Принесла?! – тормошили Шуру набившиеся в её избу наутро бабы.
– Принесла. Хотела вечернего дать, у меня на льду стояло. Нет, говорит, хочу парного. Да как заплачет: жалостно, ровно ребёнок. Моченьки, говорит, нету, и с каждой минутой всё хуже. Обними, говорит, меня – а саму трясёт всю.
– Обняла?!
– Ну. Эдак вот, – Шура растопырила руки, показывая, загребая. – Потянулась к ней – а и нету никого. Один воздух ухватила. Сама себя поимала.
– Ак ты хоть сообразила, с кем разговоры разговаривала?!
– Но. Как сказала она про телогрейку: не надо, мол, всё одно не согреет – тут меня озарило. Глянула на фотку на пирамидке, глянула на неё – один в один. Матушки!
– Ох, Шурка, безбашенная баба! Не боязно было?!
– Какое не боязно. Пошла Милку в баночку доить – думаю, ни в жизнь к ней не выйду. Да ведь и моя вина где-то есть: всё из-за курёнка этого («Осенью первым на суп пущу паршивца»). Да и пожалела: тяжко это, поди, покидать белый свет…
– Диавола пожалела. Не вино она пила – кровь младенцев. Гореть ей вечно в геенне огненной, – сурово подытожила старуха Гусева. – Говорю, убери памятник-то от греха. И батюшку пригласи – место освятить.
Шура вздыхала, опускала повинную голову. Рада бы убрать, да маслобойка уж куплена.
А ночи, как назло, стояли тихие, ясные, лунные. Ещё некоторое время пирамидка белела под её окном. Никто больше не появлялся, скамеечка пустовала. А спустя неделю приехал мужчина и увёз пирамидку, как договаривались.
ВЫЙТИ ЗАМУЖ ЗА НИКОНА
Вичка уже знает, кто будет её мужем. Она выйдет замуж за Никона. Это который по телевизору говорит: «Я Никон. Я ценю каждое мгновение твоей жизни… Я всегда рад, что бы ты ни делала… Я Никон». Голос за экраном волшебный и мягкий – и нет сомнения, что невидимый Никон столь же прекрасен.
Вичка слёзно умолила записать Никона на старый бабушкин диктофон. Теперь каждый вечер перед сном включает: «Я Никон… Я очень счастлив с тобой…». Или когда её ставят в угол, она прижимает к уху тяжёленькую чёрную коробку с кассетой. Коробка сухо и звонко шуршит, будто в ней возятся жуки. «Я всегда рад, что бы ты ни делала… Я Никон…» – пробивается сквозь шорох чудесный голос.
Баба Дора, отрываясь от толстой книги и пыхая папиросой, прислушивается и подтверждает:
– Да, голос мужественный и сексапильный.
Вичка за Никоном побежала бы «в чём была, голая, в тапочках и в бигуди». Это баба Дора так говорит про своего любимого Николаса Кейджа.
Вообще-то баба Дора не бабушка Вичке, а прабабушка. Но она совсем не похожа на старух у подъезда, осевших как пыльные мешки с картошкой. Баба Дора худая, спортивная, ходит в брюках, коротко стрижётся и курит папиросы в мутном жёлтом мундштуке. Она говорит, что это янтарь, и он пролежал в океане миллион лет.
Мама Юля родила Вичку в шестнадцать лет. А Жужа маму Юлю – в семнадцать. Жужа – это бабушка Сусанна. Но она категорически запретила Вичке называть её бабушкой и даже била за это по губам.
Когда Жужа с мамой Юлей идут по улице, их называют сёстрами. Жужа прямо вся краснеет от удовольствия. А маме Юле всё равно, она рассеянно улыбается. Она прекрасна, равнодушна и холодна. Махонькая ростиком (Вичка её скоро догонит), как Золушка, и бледна, как Спящая Царевна из сказки Пушкина: