- Ну как?
- Затянуться до смерти охота. У тебя нету? Павел только плечами двинул.
- Выклянчил у Гияна малость самосада. Хорошей закрутки не выйдет, разве что «фаустпатрон».
- Ну хоть так. Пепек продавал набитые гильзы. Десять за сотню.
- Шкура! Знаю я: сверху чуточку табаку, а дальше опилки из матраца. Меня он не облапошит. Хочешь, посидим в нужнике?
Они пошли рядом по главному проходу, разделяющему участки, и деревянные подметки их тупоносых рабочих башмаков стучали по пыльному полу; с левой стороны - двадцать высоких стапелей с подвешенными скелетами крыльев, которые покрывали серебристым дюралем; Гонза и Павел оба работали тут, это был тяжелый мужской труд. С правой стороны, на меньших стапелях, склепывали элероны и рули высоты. Этот участок назывался «Девин», потому что там работали женщины, главным образом девчонки-тотальницы. Это было место сосредоточения эротических помыслов, сюда, презрев угрожающие взгляды мастера, бегали на секундные свидания, чтоб договориться мимолетом или просто сорвать беглую улыбку.
Гонзе достаточно было бросить украдкой взгляд - и он тотчас нашел ее. Она склонилась над отверстием в элероне, светила лампочкой своему напарнику, который работал внутри пневматическим молотком. Она стояла, прислонившись к стапелю, и утомленно зевала. Свет лампы снизу желтил ей лицо, обрисовывая профиль. Гонза поймал взгляд Павла и, чтобы скрыть смущение, спросил прямо:
- Ты ее знаешь?
- Нет. Но, видать, порядочная.
- Почему ты так думаешь?
Павел пожал плечами.
- Слыхал я, предлагали ей место в конструкторском. Тут хватает таких, которые пошли бы, а она отказалась. А ты ее знаешь?
- Откуда? - удивился для виду Гонза. - Знаю только, что зовут ее Бланка. И что никого к себе не подпускает. Может, просто задавала.
- Правильно делает. В этом хлеве шлюх сколько хошь. А у нее необыкновенные глаза. Ты заметил?
- Пожалуй, - сказал Гонза пересохшим горлом. - Кажется, да.
Мутные отсветы плафонов; куда ни посмотришь, за что ни возьмешься - грязь, пыль; всепроникающая смесь отвратительных запахов: кисловатый запах металла, одежды, грязных носков, угарный запах кузнечного цеха, серный - из термички. Пронизывающий холод, только раструбы на столбах продувают его потоками сухого тепла. Возле них можно после наступления утра согреть окоченевшие руки и ноги.
Фюзеляжный цех похож на гигантский ангар. К главному помещению, как паразиты к телу кита, примыкают помещения поменьше: склады, конторы, чертежные мастерские. Пулеметный перестук пневматических молотков, шипение сварки, протяжный воркующий звук электрических сверл, удары молота, голоса, голоса, стук деревянных подметок, хлопанье дверей, и сквозь все это траурное мычание гудка: ненавистное в начале смены, несущее облегчение в конце, а еще и трагическое: то падающий, то взвивающийся и все же исполненный надежды вой воздушных тревог. Таковы сложные голоса фюзеляжного цеха. Здесь склепывают части фюзеляжа истребителей, готовые оттаскивают в малярку и далее на сборку; раз в неделю на помятую траву аэродрома за заводской стеной выкатываются новенькие самолеты для «героической люфтваффе».
А внутри, разделенные на две двенадцатичасовые смены, вяло передвигались, отлынивали, скучали, прикидывались работающими и лишь в самом крайнем случае работали более тысячи человек. Однако слоняться, заложив руки в брюки, было небезопасно, хотя работы едва хватало на одну треть народа. Настоящих рабочих было меньшинство; основную массу составляли тотальники обоего пола, самых различных возрастов и профессий. Студенты и студентки, только что окончившие гимназисты, счастливцы жертвенного двадцать четвертого года рождения, избежавшие милостью судьбы отправки в рейх, бродяги и робкие мечтатели, хрупкие девочки, вырванные из объятий любвеобильных мамушек, таращившие в испуге свои глазенки на эту грубость и грязь, и рядом грудастые матроны, торговки, работницы предприятий, не удостоенных категорий «кригсвихтиг» ;[2] розоволицая девственность рядом с вульгарностью проституток. Мелкие ремесленники и разносчики, подпольные изготовители пошлых картинок, закоренелые бездельники, толкователи библии по карманным изданиям, музыканты из баров, вышедшие в тираж спортсмены, сомнительные литераторы - пестрая, с бору да с сосенки, толпа людей, случайно занесенных сюда волнами тотальной мобилизации.
И все же фюзеляжный цех представлял собой лишь незначительную часть завода и даже относился к допотопной его истории. Напротив, за разбитой дорогой, лихорадочно возводилась новейшая часть завода, так называемая «двойка». Тысячи людей месили там грязь, лениво орудуя лопатами, все там бросалось на ветер, все разворовывалось, там царил великолепный хаос, но требования тотальной войны почитались настолько священными, что стены гигантского предприятия все росли и росли, хотя положение немецких войск становилось все более критическим, и с каждым днем все меньше оставалось для них надежды, что продукцию нового завода успеют обратить против недругов «Новой Европы». Завод постепенно расползался во все стороны, заглатывал участки полей, вспухал от притока все новых и новых контингентов - возможно, рос он уже только по чудовищной инерции.
Из дверей уборной достойной походкой вышел Капела с богемским шарфом на шее. Во времена немого кино он был тапером; звуковой фильм лишил его заработка. С тех пор он кормился малеванием одного и того же мотива Кампы ,[3] который освоил е грехом пополам. Свои пошлые картинки он сам продавал по домам всем тем, кто желал задешево приобрести «оригинал», исполненный маслом. Тихий, безобидный человек. У него было больное сердце, и потому его приставили к делу высшей специализации: терпеливо и достойно выстаивал он свои часы у дверей цеха, откатывал их, чтоб пропустить тележки, довольный собой, неприхотливый, как мышь, приветливый со всеми, как добрый боженька.
Павел пинком распахнул дверь в уборную и первым ввалился туда, оборвав гул голосов; люди, окутанные таким густым табачным дымом, что он казался осязаемым, как некое плотное тело, встревоженно обернулись.
- Гад, врывается, как веркшуц!
Желтоватый полумрак, струится вода, запахи мочи, скверного табака и хлорки, атмосфера солидарности. Зимой уборная была единственным клубным помещением; здесь ты мог постоять, не преследуемый подстерегающими взглядами, поболтать, выкурить «бычка», а то и доспать на унитазе, уперев голову в ладони. Раньше можно было спокойно спать за запертой дверью кабинки, и спали там иной раз по четыре человека сразу. Но однажды все двери с кабинок оказались снятыми. Эта подлая мера тотчас была прокомментирована надписью, нацарапанной на штукатурке: «Гитлер нам не верит, будем срать без двери». Смех, крики, расследование, все с веселым удовлетворением наслаждались унижением веркшуцев, которым пришлось приволочь ведро с известкой и замазывать двустишие, позорящее третью империю. Однако на следующий день оно появилось снова, и все повторилось; стишки множились, становились все смелее, все ядренее. «Швейки!» - с отвращением плевался глава заводской службы безопасности, сам великий, хотя и плешивый, Каутце; и он пошел с последнего козыря: кабинки спилили до половины, в результате чего получились как бы ящики, над бортами которых потешно торчали головы, видные от самой двери.
Гонза с Павлом протолкались к окну, защищенному сеткой; они любили беседовать, сидя на калориферах отопления.
Павел высыпал в бумажку щепотку грубого самосада, ловко свернул и всунул в обкуренное отверстие вишневого мундштучка: «фаустпатрон» был готов.
Он зажег и подал «фаустпатрон» жадно ждущему Гонзе.
- Ну как? - начал тот разговор. - Прочитал?
- Прочитал.
- Ну и что?
- Думаю, как бы тебе сказать... Я ведь не специалист.
- Не важно. Давай ругай. Дрянь, правда?