Литмир - Электронная Библиотека
A
A

- Чего было нужно милостивой пани?

Не оборачиваясь даже, он сказал будто так себе:

- Да ничего особенного. Она только хочет, чтоб я женился на ихней Алене.

V

...Слова, слова, слова. Павел прав: фразы, высокопарные, завитые, стилистические экзерсисы... На вид ужасно тяжеловесно, а постучи - отзовется пустотой. Видно, нет у меня того, что называется талантом. Так просто, валяю дурака, балуюсь, порчу по вечерам бумагу - на доске для глаженья, под слабой лампочкой.

«Смотри, глаза испортишь, Енка!» - это мама. Она, пожалуй, права! Но разве мог я иначе? Наверное, у меня своего рода тихое помешательство, одержимость, за которую, к счастью, не надевают смирительной рубахи. Сколько раз уже приходил в отчаяние от тягостного чувства, что ты жалкий графоман, переводишь бумагу, вымышляя все новые сюжеты-ублюдки, все новые фигуры, которым никто не верит. Хочешь бежать и вновь возвращаешься к гладильной доске с лихорадочной дрожью внутри, с сумасшедшим предчувствием, что сейчас, вот сейчас наконец-то высидишь что-то такое, чего никто еще не написал... Надуманное? Прав ли Павел? Прав. Не лги самому себе! Так и быть, признайся, брат, ведь твой несчастный шедевр уже в канализационной трубе...

И что значит «пережил»? Могу противопоставить этому тысячу аргументов: слово «искусство» - от «искусности», а не от «переживания»! Латинское «ars» как удар мечом, беспощадно! Так-то, Павел. А что я успел пережить?

Например, такой заголовок: «Моя жизнь». Звучит довольно смешно!

Место действия: крутая улочка на окраине Виноград. Если она чем-нибудь и отличается от других улочек, так только тем, что солнце появляется на ней вдвойне неохотно и на очень короткое время. Это мой мир, мир ветшающих доходных домов с обитыми углами, стертыми фризами и ненужными башенками наследием стиля «сецессион»; кроме домовладельцев, богатые люди тут не живут, но нет тут и настоящей бедноты, скорее скучное, пропыленное мещанство. Разбитая мостовая и морщинистые каштаны, раз в году издающие слабый аромат. Здесь мальчишки на спор играют старым теннисным мячом - кто больше подбросит его «головкой». Лестница с захватанными перилами, с неистребимым запахом жареного лука и стирки. В гимназии - изрезанная парта: ее доска многим поколениям служит полем для настольного футбола. Тацит, трепет перед математикой, споры с учителем литературы во время разбора «Мая»     ,[5] выпускные экзамены. Аттестат можешь спрятать теперь куда-нибудь подальше.

И - дом. Это значит: комната с кухней, водопроводная раковина и клозет в коридоре, без света, без уютного тепла, продавленная кушетка на кухне и окно, глядящее в такие же, не менее обыденные окна. Вдохновляющий вид на банки с вареньем, с маринованными грибами, на ящик с фуксией, на цветы в горшках. Мама, да дед, пресловутая фотография незнакомого человека, якобы моего отца, и ухажеры, самоотверженно качавшие меня маленького на коленях. Тягостное чувство, что ты обуза. И книги. Книги и еще раз книги. Глотаешь одну за другой... Фантастический, нереальный мир, ароматы чужих судеб, головокружение, упоение прочитанным. Потом - угарные мечты, томление созревающего тела в душные ночи, свидание с девчонкой, на которое мчишься, дрожа от нетерпения; в темноте кинозала пальцы так крепко сплетены, что делается жарко и потно, и неумелый поцелуй в подворотне; навязчивые мысли о женском теле, неотвязное чувство стыда; потребность подвига, потребность отличиться, ковбойские фильмы с Томом Миксом на детских сеансах... Потом время всего первого: первая бритва; первая сигарета, от нее слезы градом; первая девушка...

Первая девушка - это Итка: больше чем товарищ, меньше чем любовница, нечто весело хохочущее, чудесно несложное, возле нее сладко таешь, не думая ни о чем, с ней хорошо, но и без нее не испытываешь никаких мучений - первая моя Манон, в настоящее время проживающая в Эшбахе, Саксония. Строго говоря, не хватало самой малости, чтобы я не познал этого с ней, она была не против, и со мной ей было бы не так страшно, как с другими.

«Сегодня вечером наши уходят в кино», - шепнула многозначительно и отвела глаза. Странная дрожь охватила нас, чтоб справиться с ней, мы нервно смеялись. До сих пор в ноздрях у меня совсем детский запах ее маленьких грудок, вдруг скользнувших мне в ладони. Они казались мне ласковыми, подвижными зверюшками, и я совсем не знал, что мне с ними делать. Нам всякий раз мешали звуки с лестницы.

По ней все время ходили: «Шаги, опять шаги, слышишь? А вдруг это наши возвращаются раньше времени? Господи, пусти!..» Жаль, что я не познал этого именно с ней. Жаль, страшно жаль!

А потом книги, книги. Они тебя мнут, месят, убаюкивают, и вдруг в их шепот ворвалось; мобилизация! Улицы заволновались толпами, что-то выкрикивают, куда-то идут, но тебя это не касается - брысь отсюда, щенок! Дед воодушевился, заговорил в нем старый пулеметчик; та-та-та, и немецкие дивизии валятся, как скошенные, за что дед заслужил в доме прозвище «горломет»; пан Кубат и еще несколько соседей были призваны, прославлены и оплаканы, но скоро вернулись; махнули рукой: один обман!

А дальше...

В слякотный мартовский день выкатываешься после дневного сеанса - как еще называлась та белиберда? «Лизин полет в небо», что ли? - а по знакомым-презнакомым улицам разбрызгивают снежное крошево их мотоциклы. Так вот они какие! Гонза почему-то представлял их себе с рогами и хвостами, как чертей, и вот они тут, и вид у них жалкий, рожи заляпаны грязью, они не смотрят по сторонам, будто им стыдно в чужом городе, а мотоциклы трещат, дребезжат по торцам мостовой... «Ну и рухлядь!» - крикнул кто-то из толпы, кто-то поднял кулак, еще кто-то заплакал, а у фонарного столба поднимал ножку дрожащий пинчер. И застрянет же в башке всякая ерунда. Позднее оказалось, что немецкие машины далеко не рухлядь, но все это как-то не очень тебя трогает, разбираешься в этом как свинья в апельсинах, живешь себе кузнечиком в траве, и все твои проблемы не выше стебля. Перемены во всем. Но ты осваиваешься и с ними, учишься в школе прогуливать их проклятый немецкий. А его в нас впихивают по двенадцать часов еженедельно, и верхом и низом. Возьму вот да назло забуду, когда все это кончится, нарочно буду учить английский и русский! Ни звука по-немецки, дайте только распрощаться со школой! Вот какой герой! А потом привыкаешь, перестаешь удивляться. Киножурналы крутят по целому часу фанфары, барабаны... Опять потопили столько-то тонн водоизмещения и отразили бешеный натиск большевистских орд... Трепитесь, трепитесь! А там Москва, и Африка, и Сталинград, и вот вам - здорово живешь! - уже везут миленьких, уже союзники им накостыляли по шее, и героический вермахт вагонами волокут с зимнего фронта. Полюбуйтесь! Лапы в лубках, хари, заштопанные, как старые носки, расползлись по всему городу, ковыляют на костылях... Как это по-русски?.. «Да здрав-ствует...» Ох, скорей бы! А что ты? Что ты можешь? Ни фига! Ученье в школе никто не принимал всерьез - какой уж тут синус-косинус! Математик бормочет что-то по-немецки и, видно, сам себя не понимает, на задних партах дуются в карты, дисциплина ни к черту... А под партами совсем неплохо можно устроиться и читать. Бальзак, и Кулен, и Ванчура, и Ницше, и Чехов, и Бретон, и Селин - все, что случай сунет тебе в руки; и бродишь по пустынным улицам, шепча стихи, - они живут в тебе, десятки их, сотни, ты их смакуешь, упиваешься метафорами: Галас и Ортен, Тереза Планэ и Рембо, и... И читаешь, и пишешь, изводишь груды бумаги и бьешься, и мечтаешь о том, какие ты сотворишь прекрасные произведения! Но в один прекрасный день выставляют тебя из школы, и оказывается вдруг, ты - взрослый. Кончилось для тебя это тепленькое затишье, и перед тобой встает жизнь. По какой-то неисповедимой случайности - теперь ведь, собственно, все случайность и бессмыслица - трудовое управление не отправило тебя в рейх, мама вздохнула свободно, а для тебя это тьфу! Поначалу ты чуть ли не предпочел бы катиться пусть хоть к черту в пекло. Что-нибудь происходило бы. Боялся бы, трясся бы от страха перед бомбами, которые там сыпались бы тебе на голову, как Карлу и Миреку, или... в общем по крайней мере ты хоть что-нибудь увидел бы, пережил, вырвался бы из этой мертвящей скуки... Потом потащили тебя по разным канцеляриям: беглый медицинский осмотр (важны только руки и ноги - ум, знание латыни не требуется, нужна только преданность рейху), и сунули в какой-то древний гараж, рядом с вонючей бойней, и там выучили на слесаря, жестянщика, сварщика - всему понемногу, а в общем ничему толком. И там ты портил железо своим напильником, отлынивал, часами трепался с теми, кого постигла та же судьба, марал стишки на верстаке, ругался, плевал - кто дальше, успешно опускался и не только не противился этому, а даже наоборот: свой протест выражал тем, что нарочно ходил в самых драных обносках деда, а разговаривал, как погонщик скота. С известным успехом в течение известного времени прикидывался больным - сначала ревматизм, потом желудок: чрезвычайно увлекательная борьба с врачебной комиссией, но всему приходит конец. Всему.

вернуться

5

    Поэма чешского поэта-классика XIX века Карела Гинека Махи.

13
{"b":"64609","o":1}