И опять завод, такой-то год, такое-то число. Но могло быть и другое. Нет, не сдамся и не подумаю! Жить можно ради чего угодно, даже из одного упрямства. Ради сущих пустяков... Лица наплывают и уплывают, дзуб... дзуб... - над головой грохот... Боже, когда все это кончится? Что с вами, молодой? Это Мелихар. Он вправе изругать Гонзу, потому что тот продрых в малярке всю смену. «Есть ли в раю столько мешков?..» И Мелихару пришлось взять в помощь Гияна. «Перебирать не надо, молодой! Попадетесь Каутце на глаза, не поздоровится. Давайте-ка очухивайтесь, живо!..»
- Назад! - все кричит кто-то. - Не выходить из дома!
Свисток...
А ему, Мелихару, какая печаль? Пусть на меня накляузничает! Ах, Мелихар! Не выкладывать же ему, в чем дело? Что он сказал бы мне на все это, грубиян?.. «Ну, сколько раз выжмешь?» - Мелихар вызывает его на привычную пробу силы и подбрасывает в воздух поддержку, как перышко. Гонзе это уже претит, на пятом разе тяжеленная поддержка выскальзывает у него из руки и шмякается на бетон.
Но вот он и Мелихар сидят друг против друга за пивом. Глубоко посаженные глаза бригадира в упор глядят в лицо Гонзы.
- Что, молодой, отшила тебя зазноба?
Ослышался?! - думает Гонза. - Неужто он догадался? Гонза быстро поднимает глаза и снова опускает их на пивную кружку.
Куда бежать? В себя? От себя? Некуда! Можешь только быть собой и смотреть на себя со стороны, что довольно мучительно... Болят разбитые губы, и это заглушает душевную боль; он идет по коридору и несет в себе эту безнадежную боль, За дверями грохочут станки. Гонза проходит мимо плаката «Лиги против большевизма», мимо красных, похожих на стручки перца, огнетушителей, поднимает голову, замечает, что Бланка замерла на месте. На секунду - актриса должна хорошо владеть собой. Кто знает, осталась ли у нее еще эта боль? Он идет дальше и твердит: «Когда-то Лотова жена...» Он строго-настрого запретил себе оборачиваться в ту сторону, хотя это чудовищно трудно. Нет, так дальше невозможно! Что же делать? Схватить камень и швырнуть его в окно живодерки? «Извините, - скажет он Мертвяку, - разве это не окно герра Гитлера?» Или вбежать к Каутце и дать ему под зад коленкой: «Привет герру имперскому протектору! Скоро ли вас повесят?» Совсем одурел! Чей я? Просто часть непогоды, заборов, трав... Я ничей, но кто на этом свете чей-нибудь? Душан?.. Ничего нельзя поделать! Ни выстрелить, ни убить - ничего! Даже самого себя?.. Даже самого себя!
Даламанек всплескивает руками: «Где ты филонишь, пьянчужка, хочешь довести меня до беды?» И чего он ко мне привязался? Гонза послал мастера подальше, плюнул ему под ноги и, наверное, кинулся бы на него с кулаками, не будь поблизости Мелихара, который удержал его и, как ни странно, даже не озлился.
- Окосели вы, что ли, гимназистик? - сказал он и почесал татуированную грудь.
А что, если и окосел?
Да ведь это все равно. Холод, голод, завод, вой сирен, тухлятина, трамваи, налеты. Дни, словно перед потопом, а рождество на носу. Гнусный город, все гниет и разваливается, на заводе почти нет сырья, а надо делать вид, что работаешь. Бомбы уже падали на некоторые города протектората, но только не сюда, видно, назло Леошу и его инструментальному складу. И все-таки в цехе все время работают, что-то сваривают, клепают, а подальше, за шоссе, строится новый заводской корпус. Словно вермахт все еще на Кавказе! Неужто немцы не могут договориться между собой, почему они не признают, что дела у них плохи, что они идут ко дну? Дня не проходит, чтобы на заводе что-нибудь не стряслось, то и дело аресты и побои, говорят, где-то тут нашли оружие и парашюты, позавчера был взрыв в котельной, гестаповцы днюют и ночуют на заводе. Повсюду глаза, невидимые глаза, страх и трусость, ярость и надежда, грохот пневматических молотков, а ты мотаешься среди всего этого со своим собственным отчаянием - и все это мир, в который ты брошен против твоей воли. И вот, изволь, барахтайся в нем!
Отбой, на лестнице зашумели голоса, захлопали двери. Из подвала притащился дед и гремит кастрюлями, варит свой чесночный настой. Он стар и слаб, собирает корки, чтобы выжить. Сидя на скамеечке у плиты, он сосредоточенно ест из жестяной миски, потом засыпает неровным старческим сном и во сне ходит по лестницам, по сотням и тысячам лестниц, которые тянутся до самого неба. Старику мерещатся бесконечные звонки у дверей, громкие и тихие, пронзительные и тревожные, враждебные, жужжащие, хриплые... За дверью фигура, это он, ангел с сумкой на ремне, он ворчит, что кто-то не вернул ему огрызок чернильного карандаша. Недавно он гордо объявил, что после войны снова возьмется за почтовую сумку. Было грустно и вместе трогательно слышать это. И окружающие его не отговаривали. Кто нынче не живет мечтами? Пускай нелепыми, смешными, несбыточными. Мечтами о том, что будет после. Тьфу!
Не оглядывайся!
Что тебе от меня надо? - думает Гонза, глядя в лицо Павла. Он узнает это знакомое, бледное, осунувшееся лицо с морщинкой над бровями. Они сидят за столиком в захудалом кафе. Гонза греет руки о чашку суррогатного кофе, ему не хочется говорить. О чем только, бывало, не спорили они, гуляя по ночам: о философии, искусстве, астрономии, Фрейде, демократии, коммунизме, о половых проблемах, о смысле жизни. Им тогда казалось, что они разобрались в хаосе мироздания, проанализировали его и могут определить весь мир, как интеграл. Ослы! Что он еще хочет от меня сегодня? Ах, понимаю - Пепек Ржига. Не бойтесь, я ничего не скажу, что бы ни случилось. «Для этого ты позвал меня сюда?» спрашивает он безмолвно.
- Хотел спросить, как тебе живется.
- Как видишь, - ответил Гонза. - Существую. Даже сам не понимаю как. Милан был прав. Собственно, даже нет, правда оказалась гораздо хуже. Я был бы тебе благодарен, если бы ты не расспрашивал меня об этом. Requiescat in pace! [64]
Паузы были тяжелы, как ртуть. Павел нетерпеливо постукивал пальцем по мраморному столику.
- Ты ошибаешься, - сказал он, наконец, и поднял глаза.
- Да? Надеюсь, ты не принес мне помилование?
- Нет, не принес.
Гонза внутренне содрогнулся: тон Павла был самый решительный.
- Правильно. Никаких возвращений блудного сына.
Гонза старался, чтобы голос его не дрогнул; он смутно стал осознавать, почему они так страшно далеки друг от друга, хотя их разделяет только один столик в кафе. Хуже всего - ничего не ждать. Таково, наверно, ощущение умирающего: придет завтрашний день или не придет, он уже не принесет ничего, ничего. Даже дышит Гонза только по инерции. Он подобен ослу, ходящему в упряжке по кругу. Павел еще ждет! Нет, ничего у тебя не получится, сумасброд с умом математика!
- А вот я уже не с вами. И не только из-за этой беды, а потому, и это главное, что я уже не верю в то, чем занимается «Орфей». Если бы вместо сходок устроить турнир в домино или ходить по кафе собирать окурки - результат будет тот же. Я знаю, ты мне возразишь, Павел, но не трудись. Видишь ли, я не верю больше, что человек в этом мире может что-нибудь совершить. Трудно найти аргументы в пользу того, чтобы мне жить. Ведь жить только потому, что боишься смерти, - нелепо. Для меня, пожалуй, такого стимула мало. В нравственном плане это полный крах, но мне наплевать. Внушаешь себе какую-то чепуху, и вдруг бац! - тебя хватают за шиворот... В конце концов ты остаешься наедине с собой, и уже даже не больно. Только кругом какая-то пустота, наполненная ветром. Глупо!..
Ему нестерпимо захотелось поскорее расстаться с Павлом.
- Сильно ты изменился, - услышал он голос по ту сторону мраморного столика. - Жаль!
- Я не жалею. Мне теперь все равно.
- Нет! Ты все видишь, только через свое «я», сквозь призму того, что с тобой произошло. Я тебя понимаю, но мир не таков.
- Мой - таков. А другого я не знаю. Или мне до него нет дела. Даже до того, который будет потом. Я уже перестал в него верить, понимаешь? В какой бы то ни было!