Закинув удочки в воду, мы расположились в тени деревьев, что склонялись над рекой прямо у излучины. Прошел уже почти час, а мы так ничего и не поймали; наверно, рыба научилась узнавать наши шаги и не обманывалась больше, завидя червей, которых мы старательно выкапывали из земли и насаживали на крючки. На противоположном берегу, увенчанное красным флажком на конической крыше, виднелось небольшое каменное святилище. Оттуда-то и вышел мужчина. Он стоял, заслоняя руками глаза от солнца и глядя в нашу сторону.
– Англичанин, – сказал Дину.
Раньше нам уже приходилось видеть этих крупных мужчин, окруженных группками угодливых прислужников-индийцев, чья работа заключалась в том, чтобы отгонять от хозяев своих соплеменников. Присутствие здесь англичанина было сродни появлению там пингвина или жирафа.
Не сводя глаз с незнакомца, Дину добавил:
– Он голый.
На иностранце действительно не было ничего, кроме шорт, даже легких туфель без задника или ботинок. Пока мы спорили, может он считаться нагим или нет, мужчина прыгнул в воду и поплыл к нам, рассекая воду мощными гребками. Речка была не очень широкой. Я и Дину сами в ней плавали, но всегда держались одного берега, к другому даже близко не приближаясь. Остолбенев от восторга и страха, мы ждали, пока он подплывет ближе. Когда он вынырнул, чтобы глотнуть воздуха, нам стало видно его лицо: светлые волосы и искривленный в гримасе рот.
Мужчина вскарабкался на берег прямо рядом с нами. Как это бывает с кораблями, на суше он вдруг сделался больше. Мне пришлось откинуть голову назад, чтобы заглянуть в его облепленное мокрыми прядями лицо. Помню, как необычайно меня поразила, хоть я и был совсем ребенком, его красота – или, может, все дело было в непривычном цвете его кожи и волос или своеобразной манере разговаривать. Брови незнакомца имели оттенок темного золота, высокий покатый лоб переходил в прямой, довольно длинный нос.
– Вы, ребята, одежду мою случайно не стащили, а? – спросил он.
Мы с Дину вскочили на ноги (при этом лески наших удочек перепутались) и замерли, вытянувшись в струнку, как делали в школе, отвечая на вопросы учителей.
– Мы ничего не брали, сэр, – ответил Дину. – Честное слово, сэр!
Англичанин был несколькими годами старше меня, покрупнее, руки и ноги его, казалось, несоразмерно вытянулись, и он стал походить на побег бамбука, которой вот-вот повалится на землю. Не по размеру просторные шорты колыхались над его поцарапанными коленками. Он улыбнулся, во взгляде блеснул озорной огонек:
– Я не сэр. Я Ва-а-алтор.
Он нагнулся, чтобы достать свои спрятанные за кустом вещи и, стоя к нам спиной, скинул мокрые шорты. Я никогда до этого момента не видел голых ягодиц взрослого мужчины. Самой откровенной демонстрацией обнаженного тела в моем доме можно было считать те редкие случаи, когда я заставал отца или деда в банных полотенцах, обернутых вокруг талии. Дину глаза вытаращил от испуга, но англичанин все разглагольствовал, как если бы разгуливать в чем мать родила на виду у двух незнакомых мальчишек было для него в порядке вещей. Его английский отличался от того, которому нас учили в школе. Иногда мужчина замолкал, подыскивая нужное слово, и вставлял выражения будто бы на иностранном языке, и нам приходилось додумывать половину того, что мы от него услышали. Выяснилось, что он был художником, рисовал на берегу и переплыл речку, чтобы посмотреть святилище. Он приехал в поисках друга, с которым давно потерял связь, и планировал пробыть в нашем городе около двух недель, может, дольше. Мы часто приходили на речку? Жили поблизости? Он распрямился, теперь уже полностью одетый и обутый, и забросил на плечо холщовую сумку-мешок. «А, „Розарио”! – воскликнул он. – Конечно, видел его из окна своей комнаты в гостевом доме мисс Макнелли. Там вроде всякой всячиной торгуют? Чем бы ни торговали, выглядит заманчиво, скорее всего, я туда как-нибудь зайду».
– А почему бы не сегодня? Отведете, ребята? Пожалуйста. Может, там и складной столик для меня найдется.
Вот зачем одним жарким полднем 1937 года я привел к дедушке Вальтера Шписа: за складным столиком из медлечебницы.
Когда я был мальчишкой, Мунтазир больше походил на деревню, селение, которое прогресс буквально за уши выволок из средневековья в современность, где строения едва протискивались меж фруктовых садов, пестревших личи, манго и кремовыми яблоками, где случайный взгляд чаще останавливался на деревьях, нежели на домах. Когда приходила весна, наш городок вспыхивал багряным заревом соцветий, крупных и плотных, которые усыпа́ли голые ветви хлопковых деревьев, а зимой поля покрывались золотом – цвела горчица. В остальное время он был темно-зеленым из-за сахарного тростника или желтовато-коричневым благодаря пшенице. В ясные дни вдали проявлялись сине-зеленые горбы гималайских предгорий. Я отмечаю про себя эти цвета, перелистывая сейчас страницы старых альбомов матери для рисования. Вижу теперь, каким местный пейзаж запечатлелся в ее сознании.
Через наш городок пролегала дорога, ведущая в горы, вот и железнодорожная ветка тянулась дальше на север, чтобы оборваться там, где равнина сменялась холмами. Здание нашего вокзала могло похвастаться сводчатой крышей, большими окнами, высокими колоннами и зубчатыми стенами: величественное строение в готическом стиле, куда, пыхтя, заезжало всего три-четыре пассажирских поезда в день. Остальные на всех парах мчались мимо, вздымая за собой большие клубы черного дыма, словно были слишком важными для остановки в столь незначительном месте.
Одним из наших любимых занятий – моих и Дину – было в сумерки бегать к железнодорожным путям, проходящим рядом с нашим домом, и смотреть, как мимо ревущим световым вихрем проносятся скорые поезда. Мы целыми днями ждали тех из них, что помедленнее, – таких, где можно было рассмотреть людей внутри. Когда я спрашивал дедушку, отчего на нашей станции останавливается так мало поездов, он с грустью в голосе объяснял, что на урду слово «мунтазир» означает «ждать с тревожным нетерпением». Нашей станции на роду было написано жить в надежде на остановку поезда, но она обречена на разочарование.
Британцы сместили навабов, когда-то управлявших нашим городом, и многие из вещей поступали в «Розарио и сыновья» из их ветшающих особняков, которые продавались теперь по кусочкам. Дедушкина клиника, располагавшаяся недалеко от нашего дома, находилась в «пограничной» полосе, где-то между отстроенными британцами казармами и старым городом навабов.
Вальтер Шпис остановился рассмотреть вывески и с озадаченным видом легонько постучал по той, что была поменьше, – «Д-р Бхавани Розарио». Заглянул в окна-бифории. Дедушка брал вызовы на дом, и его нечасто можно было застать, но сегодня он оказался на месте и в этот момент с кем-то беседовал. Я толчком открыл тяжелую стеклянную дверь, чувствуя собственную важность: привел посетителя, да еще и иностранного. Дада был занят тем, что демонстрировал работу часов с кукушкой круглолицему мужчине с усами щеточкой, который сверлил их таким взглядом, как будто пытался вызвать кукушку из домика усилием мысли. Они разговаривали на смеси хиндустани и английского, и дада ему говорил:
– Сколько бы мы ни ждали, раньше времени они четыре не пробьют – и вообще, мне кажется, что часы замедляют ход, когда на них смотришь.
– Что вы имеете в виду? Эти часы отстают?
– Нет, я не это хотел сказать. Они идут минута в минуту. Больше того – я теперь в своей работе постоянно по их кукованию время рассчитываю. По правде говоря, не знаю, что буду делать, когда вы их заберете. Я имел в виду, что кто над чайником стоит, у того он не кипит…
– А кто над часами стоит, у того они не бьют, – закончил дедушкину мысль Вальтер Шпис. Взяв часы в руки, он перевернул их, чтобы осмотреть заднюю стенку.
Оказавшись в столь непосредственной близости от иностранца, потенциальный покупатель часов в изумлении разинул рот, а круглые щеки его тревожно заколыхались.