– Рута, припоминаете ли вы вашего доктора, безумного доктора, который был ничуть не лучше, чем его пациент?
Короткая пауза.
– Ах, да. Гений.
– Гений представляет себе вас на коленях у парней в синей форме.
– Нью-йоркская полиция – ребята приятные, если дело того стоит.
– А вы не хотели бы ненадолго расстаться с ними?
– Только ради еще более тщательного осмотра, дорогой герр доктор.
– Почему бы вам не прийти ко мне на прием?
– Но ваш кабинет нынче закрыт.
– А как насчет ирландского бара на Первой авеню?
И мы пили бы там с нею несколько часов подряд, а затем исчезли бы в каком-нибудь немецком клоповнике, именуемом гостиницей, и забрались бы на постель, испоганенную рехнувшимися молекулами многих тысяч совокуплений, сотен педерастических совокуплений и дьявольскими наречиями всех языков, какие только есть на свете. Мы уставили бы пол возле постели пустыми бутылками из-под виски: в первый день – одна, во второй – две, на пятый – пять.
И снова сердце мое забилось, как пойманная птица. Я находился в бегах. Как мелкий уголовник, я продал прошлой ночью свои драгоценности Сатане, а уже на следующее утро пообещал подарить их, услышав чей-то детский шепот. У меня возникло ощущение, будто я заронил свое семя в два разных места во время двух путешествий. В морскую глубину лона Шерри и в пряную кухоньку Руты. А во второй раз с Рутой – куда? Я не мог вспомнить, и тот акт – раз Сатане, раз Богу, – казалось, приобрел для меня сейчас огромное значение, куда большее, чем Лежницкий, чем Дебора и отец Деборы, – мое сердце было все в мыле, как загнанная лошадь, – и даже большее, чем желание выпить.
Знаете ли вы, что такое психоз? Доводилось ли вам исследовать его катакомбы? Я дошел до самого конца моей путеводной нити, она натянулась, и я чувствовал, что она вот-вот оборвется.
– Он голосует, а я даже не гляжу на него и еду мимо. А на перекрестке стоит полицейский…
Моя душа пустилась в погоню за миллионами рыб, в которых превратились исторгнутые мною сперматозоиды, а мозг парил где-то позади, собираясь уплыть прочь.
– И он задает мне жару. Легавые тут просто помешаны на неграх.
– Остановитесь здесь.
– Ладно, короче говоря…
– Вот вам за проезд.
Свежий воздух вернул меня к жизни. Я подходил к бару. Подошел к нему. И ноги пронесли меня мимо.
Пот уже не стекал с меня каплями, он струился ручьями. Я был очень слаб, но понемногу возвращался к своим многочисленным ролям: университетского профессора, ведущего телепрограммы, маргинальной личности, писателя, человека, находящегося на подозрении у полиции, пьяницы, новоиспеченного любовника малютки по имени Шерри. У меня снова были корни, семейные корни: отец из евреев-иммигрантов, мать из протестантов – банкиры из Новой Англии, правда второразрядные. Да, я снова вернулся к жизни и к живущим. И поэтому мне удавалось проходить мимо баров. Они оставались позади, словно верстовые столбы, я радовался расстоянию, пройденному мною от того перекрестка, где меня подстерегала опасность. Мои чувства съежились до забот бизнесмена, которому грозит банкротство.
Я купил несколько газет, снова взял такси и поехал домой. По дороге я просмотрел газеты. Мне не пришлось перелистывать их в поисках интересующих меня новостей. Они кричали о себе с первой полосы, сообщали о самоубийстве, приводили различные сведения обо мне и о Деборе, половина из них была верными, половина неверными, они обещали, что история эта будет занимать их еще дня два и, может быть, станет главной темой субботнего выпуска, они намекали – но весьма туманно, – что полиция расследует это дело, они объявляли, что я не желаю давать каких бы то ни было комментариев, что Барней Освальд Келли тоже не желает давать никаких комментариев и что телестудия и университет также от них воздерживаются. Какой-то не названный по имени университетский коллега сказал им, если верить газете, что мы были «превосходной парой». В двух газетах была опубликована одна и та же фотография Деборы. Чудовищный снимок, и к тому же очень старый. «Одна из красивейших дам высшего света начинает новую жизнь», – гласил заголовок, а под ним была изображена Дебора. Она казалась толстой и уродливой и почти идиоткой, потому что ее снимали на выходе из лимузина в день свадьбы в тот момент, когда она улыбалась замороженной высокомерной улыбкой, словно желая спросить фоторепортера: «Может быть, я должна именно такой предстать перед читателями?»
Я обратился к странице, посвященной общественной жизни. Там была колонка «Светские вожжи», которую вел Фрэнсис «Бак» Бахенен и которую я регулярно прочитывал. Он был другом Деборы и, как мне всегда казалось, бабником, и за тот год, что мы прожили врозь, мне порой удавалось угадывать настроение Деборы из его заметок, поскольку он писал именно то, чего ей хотелось, и, например, изящный комплимент мне означал, что я опять у нее в фаворе, тогда как отсутствие моего имени в списке особо заметных персон среди приглашенных говорило о том, что она мною недовольна.
«Деборы нет больше с нами», – гласил заголовок Бахенена, набранный сверху на всю полосу:
«Общество и свет сегодня утром были потрясены печальным известием о трагическом уходе из жизни Деборы Келли Роджек. Никто из нас не в силах поверить, что с нами больше нет очаровательной Деборы, наследницы хорошо известного во многих странах мира „создателя королей“ Барнея Освальда Келли и царственной матери из Ньюпорта Леоноры Кофлин Мангаравиди Келли. Прекрасная Дебора мертва. Никогда больше мы не услышим патрицианских ноток в ее веселом смехе и не увидим ее умного и лукавого взора. Девизом Деборы была фраза: „Я не устану плясать, пока играет музыка“. А друзьям она часто говорила: „Зеленые годы юности не миновали, они просто слегка увяли, эти несчастные зеленые годы“. Слишком гордая для того, чтобы кому-то поведать свою печаль, Дебора, должно быть, услышала этой ночью, что музыка смолкла. Те из нас, кто был с нею хорошо знаком, помнят, что в душе она очень страдала от того, что ее брак с бывшим конгрессменом Стивеном Ричардсом Роджеком оказался неудачным. Если верить прессе, Стив находился там же в комнате, когда Дебора сделала свой последний шаг. Может быть, ей хотелось, чтобы и он услышал, что музыка кончилась. А может быть… Уход Деборы окутан тайной. Невозможно поверить, что она умерла. Она слишком любила жизнь. И жаль Тутси Хеннигер… Тутси предоставила Деборе свою прелестную двухэтажную квартиру на тот месяц, что собиралась провести в Европе. Бедняжке Тутси будет нелегко».
И так далее в два столбца на целую полосу и даже немного на следующей полосе. Несколько историй, связанных с Деборой, перечень ее ближайших друзей
– человек пятьдесят, – и затем подобно фанфарам, прославляющим величие насильственной смерти, – словно достоинство такой смерти в том, что она открывает некие таинственные врата перед внимательным читателем, – Бахенен завершал свой некролог списком учреждений и организаций, к которым Дебора имела то или иное отношение, – благотворительность, лиги, балы, фонды, сестры милосердия и всевозможные общества с такими причудливыми названиями, как «Предостережение Наполеона», «Грешники», «Багамские винтовки», «Восхождение», «Кройденские сердца», «Филадельфийские наездники», «Фонд Весеннего дуба».
Какую же таинственную жизнь вела Дебора! Я не знал и трети организаций, в которые она входила. Бесконечный поток интимных обедов в женской компании, в который она ныряла день за днем на протяжении многих лет, – каких властителей они там, должно быть, выбирали, каких претендентов на престол отправляли на гильотину, какие браки устраивали или расстраивали! И тут меня посетила мысль, прозрачная, как ледяная вершина, что я проиграл собственный брак, не получив даже шанса сразиться за него в открытом бою. Все эти дамы на всех своих приемах душили меня гарротой, может быть, те же самые дамы, которые (или же их матушки) так старательно способствовали моей политической карьере восемнадцать лет назад. Но это было не важно. Сейчас прошлое было для меня выжженным полем, по которому совсем недавно прошел пожар.