том я понял, в чем дело. Она говорит: перед тем, как муж погиб, он дубок
посадил. Вот он со мной разговаривает.
М. Н.: Я к этому отношусь совершенно серьезно.
318
Ю. К.: И я вдруг понял, что ничего не кончилось!
М. Н.: Я смотрю в школе на детей: так много красивых детей. То-
варищи, Бог не фраер! Но не будет столько красивых детей, если будет
негде и незачем жить! Так не бывает.
Ю. К.: Значит, есть какая-то сила вот этого первичного. Основная
жизнь.
М. Н.: Жутко заметно, что жизнь на Урале категорически отличает-
ся от жизни в Москве. Жутко заметно, что жизнь в Сибири отличается
от жизни в Москве в лучшую сторону. В ту самую сторону, где вот эти
самые основы, где вот эти проявления того, что мы называем народным,
в Москве этого уже нет совершенно. Меня как-то страшная мысль такая
остановила, думаю: «Не приведи, Господи, если такое что-нибудь слу-
чится, как говорится, развалится Россия по Уральскому хребту, никто не
пожалеет о Москве». Это ужасно, потому, как нам сказано, ничто так рус-
ских не объединяет, как Бородинский бой. То, что я сама видела, я счи-
таю, что это был настоящий народ. Про войну и не говорю – после войны.
Это что-то невероятное. У нас история вообще абсолютно романическая,
народ совершенно невероятный.
Есть даже детская книжка… Раньше в детской литературе можно
было писать то, чего нельзя было во взрослой. И я очень много сведений
оттуда вычитывала. Как, например, Ленин был сослан в имение своей
бабушки Капустино – не в деревню, а в имение и так далее. А тут было
так: когда была ялтинская конференция, то товарищи Черчилль и Сталин
решили посмотреть на развалины Севастополя. Я считаю, для того чтобы
доставить себе удовольствие. Черчилль всегда очень не любил Россию.
Считаю, чтобы доставить себе удовольствие или посмотреть, во что нам
обошлась эта победа. А Севастополя тогда не было, были одни развали-
ны, нельзя даже было проследить, где проходили улицы. Был даже план:
давайте все расчистим и поставим все на новом месте. И когда они при-
ехали, тогда Рузвельт и сказал: «Это вам полвека поднимать, минимум!
И то в том случае, если мы вам поможем». А Иосиф Виссарионыч при-
казал немедленно предоставить ему довоенные снимки. Сталин снимки
посмотрел и написал: восстановить все как было. И Севастополь подняли
мгновенно. Вот это правда! Вот это то, в чем я узнаю себя и свой русский
народ. И Севастополь подняли мгновенно. Притом где они жили – ой,
и говорить страшно. Но подняли и сделали все, как было.
Сейчас я просто не вижу такого действия, такого проявления.
Но с другой стороны, может, я чего-то не знаю. Люди, которые были в Аф-
ганистане, говорили, что Красная армия воевала классно, – это возможно.
Но тем не менее то, что русские своих не бросают – это не мы сказали, это
319
они сказали. Но могу с уверенностью сказать, то, что я видела в Иркутске,
там совсем другой народ. Можно сказать, что дальше от Москвы – все дру-
гое. В Москве – отвратительная картина, какое-то безумное хамство. Я ни-
когда не могла себе представить, что хамство может существовать в таком
концентрированном и страшном просто виде. Но с другой стороны, у нас
есть масса вещей: тысячи не похороненных – грех ужасный.
(Ю. К. показывает М. Н. журнал «Врата Сибири».)
М. Н.: У-у-у! Как много понаписали! «Врата Сибири» – это что?
Ю. К.: Тюмень – столица деревень.
М. Н.: В XVIII веке вратами Сибири были мы.
Ю. К.: Мы?
М. Н.: Ну конечно! У де Геннина была книга «Описание уральских
и сибирских заводов» – это наши, ибо Сибири тогда еще не было. Так что
Сибирь начиналась отсюда.
Ю. К.: Как тебе, Майя, наша молодежь?
М. Н.: Они не то, что ленивые, но полная ненадобность жизни в них
меня просто сокрушает.
Ю. К.: У них нет стремления ни к какому труду. Ни к физическому:
меня дед воспитывал – я знаю. Картошку окучивали – у меня все руки
в крови, но я сказал: «Я это сделаю!» Я и сейчас картошку сажу.
М. Н.: А я нет.
Ю. К.: Мне необходимо с землей возиться – я по-другому не могу.
У меня есть рябинка маленькая – она, когда меня видит, тянется ко мне.
Приходишь ночью – и то же.
М. Н.: Это – правда, это такое есть.
Ю. К.: Она пожелтела: сохнет-сохнет-сохнет. Я к ней подхожу и раз-
говариваю. Ночь с ней просидел. Уговорил не умирать. Рябинка ожила!
(Чаепитие.)
Ю. К.: Майя, ты очень здорово, красиво говоришь.
М. Н.: Но, вообще-то, пишу я лучше, чем говорю!
Ю. К.: Вообще-то, пишешь ты классно, но говоришь ты тоже заме-
чательно! Устная речь – она свободнее, интонации, паузы у тебя очень
хорошие получаются.
М. Н.: Я свои публикации не коплю.
Ю. К.: Что, вообще публикаций нет?
М. Н.: Нет, книжки какие-то есть. Я даже иной раз думаю, надо же
было как-то собрать в «Урале», да все как-то не до этого.
Ю. К.: Поговорим о драматургии, наконец?
М. Н.: Да, о ней. Как раз драма обслуживала всю идеологическую
линию очень хорошо! И в театре, и в кино все обслуживалось очень хоро-
320
шо. Надо сказать, что все это было достаточно профессионально. Правда,
я почему-то не проследила, как это все воспринималось зрителями и чи-
тателями. Что-то никогда этим не занималась.
Ю. К.: А что в библиотеке это не отслеживалось?
М. Н.: Нет. Через библиографический отдел это не шло никак. Этого
никто даже никогда не спрашивал. То, что драм у нас не читали, – это да.
Я сама читаю, например, только Островского.
Ю. К.: Я Шекспира читаю.
М. Н.: Я про Шекспира и не говорю. Из наших, если для удоволь-
ствия, для души, то Островского. Ей-богу! Ни Чехова, ни Горького.
А Островского – да. Больно они там говорят живо. Чехов – величайший
писатель, но когда я читаю Чехова, я понимаю, что люблю Бунина. И со-
вершенно понятно. Я с этим поделать ничего не могу, я с этим делать
ничего не желаю. Это наше национальное требование к искусству: всех
этих петрушек, хороводов. Чтобы рвать на себе рубаху – на разрыв аорты.
Ю. К.: Последний чудный черт в цвету!
М. Н.: Но самое поразительное, это русское качество – вера. Ты что!
До гроба! Вот это до гроба – я уже сто раз об этом говорила – это не так и
хитро. Просто гроб поторопить. Гораздо труднее любить тебя, как бабуш-
ка, чтобы сварить тебе картофель, чтоб ты вернулся и поел100.
Тут есть такая штука, что одно дело, когда я говорю «до гроба» (я как
слушатель слышу эти слова), и тогда это не правда. Но есть люди, кото-
рые издохнуть смогут. Не сделают, но готовы. И вот этот пафос тоже слы-
шится. Что-то мы принимаем за правду, что-то нет. Так вот эта готовность
в русской традиции должна быть – и все. И безумное пламя жизни. Вот
так – они у меня одним костром горят.
Вот, правда: на разрыв аорты – вот это Мандельштам все и делал.
Притом в чрезвычайно драматической форме. Притом мне очень нравит-
ся это у Блока, где это стоит: максимум жизни, максимум смерти. Где
«летит степная кобылица и мнет ковыль» – что тут говорить? Блок это
очень хорошо слышал. Но совершенно другая интонация у умнейшего
Волошина, который прекрасно слышал все эти сложности, все эти траги-
ческие наши знаки. А вот интонации такой нет.
Ю. К.: Он как-то пожиже. А стихи красивые у него.
М. Н.: Очень красивые: «Как ты бежала… вся в цветах…/ Вся