Вздернув подбородок и расправив плечи, Сэмюэль С выступил из ванной, солнечно лучась глазами. Белый крахмальный воротничок, рубашка в синюю полоску. Абигейль — нога на ногу. Листает его самоучитель банковского дела. Поднимает взгляд, глаза карие, губы сиренью отсвечивают.
— Прошу прощения, что наговорила на Каленберге. Встретила тут кое-кого из ваших знакомых, они сказали, что вы лечитесь. Знала бы, не говорила так.
— Все говорят то, что хочется. И всегда искренне. А делают всегда наоборот.
— Черт, как неловко. Не знаю, что и сказать. Может, окно откроем.
— Окна заклеены.
— Как-то я к этим европейским запахам не привыкла.
— Этот воздух здесь уже четыре месяца, менять его не вижу причины. От свежего воздуха меня мутит.
— Вам нравится такая первобытная жизнь.
— Нет.
— Тогда почему.
— Потому что иначе жить у меня нет денег, а убирать некому.
— Прибрались бы сами.
— Нет настроения.
— Что ж, извините, не настаиваю.
Сэмюэль С замер по стойке смирно. Возле стола, заваленного кипами бумаг. Втянуть, вобрать в себя все щупальца, все усики, все рожки и ложноножки жизни, все свои сны, стремления и сомнительные сделки. Чтобы какой-нибудь злой чечен ятаганом походя не отчекрыжил. В конце концов жив покуда, и то ладно. Тихо, тихо ползи, чуть что — рожки в домик. Цветочек сразу не лапай: небось в высоковольтный кабель впаян, шандарахнет так, что клочья полетят. По закоулочкам.
Протягиваю щупальце:
— Ну и зачем вы пришли.
— Переспать с вами.
Пришлось перенацелить кровоток опять к пяткам, от которых тот вновь упруго отразился. В четверть четвертого вечера. Плюнет — поцелует, неужто не надует. Маргинальная фата-моргана. Где собственно фата — награда на мой намаянный монумент.
— Что вы несете. В смысле, нельзя же так.
— И очень даже можно. Сэм.
— Сейчас, секундочку, только присяду. Необходимо все взвесить.
— А я, если не возражаете, встану.
— Вставайте, вставайте; сейчас, место вам тут расчищу.
— Да ладно. Уже стою ведь.
— Нет-нет, секундочку, тут мало места. Отодвиньте кресло.
— Да нет же, все нормально.
— Полотенце надо убрать, простыню вот.
— Да не беспокойтесь вы.
— Да ну, какое беспокойство.
Созрело зрелище: Сэмюэль С, пляшущий на мокрых пятках. Тогда как в прежние годы пытался женщин попирать пятой. Стоило тем побывать под другими частями его тела. Теперь найти непринужденный тон и полностью раскрыться. Повеяло студенческим прошлым, когда оттачивалась тактика: я белый, я пушистый, у меня и подштанники благоуханные, что твоя елка под Рождество.
— Можно я буду звать вас Сэмми.
— Как вам угодно.
— Я слышала, Сэмми, вы хотели с девушкой м-м-м… оттоптаться.
— Я, знаете ли, предпочел бы временно куда-нибудь в сторонку оттоптаться от этой темы.
— Ха. Такой разговор мне нравится. Хотите, возьму предложение назад.
— Не надо.
— Не хватало только, чтобы мне еще раз предлагать пришлось.
Абигейль стоит, живот втянут, грудь торчком. У локтя пульсирует маленький загорелый мускул. Сэмми С глубже утопает в кресле. Поднимает руку ко лбу, источающему влагу. В этой комнате, цвета морской волны. Где сразу после поражения в войне жил глазной техник. Который сидел за верстаком у окна и споро трудился день за днем, выдувая аккуратные стеклянные шарики, а клиент сидел рядом и отблескивал в свете дня уцелевшим глазом, пока мастер наносит кисточкой последние штрихи, подгоняя мертвое к живому. Хозяйка сказала, что ее глаз тоже он делал.
— Скажите что-нибудь, Сэмми.
— Как насчет пирога. Зачерствел, правда, но хоть без плесени. Я весь в холодном поту.
— Какое чистосердечие.
— Чистосердечие смягчает участь.
— Тогда, Сэмми, я сяду. Видимо, придется ждать, пока ваша участь смягчится. А еще хотите, чтобы вас не пинали в аденоиды. Когда же вы наконец поумнеете. Вам же лучше будет.
— Да как-то я и так справляюсь.
— Ага, когда уверены, что противник слабый.
— А, вот вы как.
— Извините, не хотела этого говорить.
— Вот я пять лет и сижу здесь. Не научусь никак. Разумно реагировать на подобные выпады.
— Господи, пять лет.
— Не исключено, что понадобится еще столько же.
— О, вы в состоянии это себе позволить.
— Не в состоянии. Я банкрот. Живу на подачки богатых друзей, которым слишком больно отказать мне.
Молчание. Ее карие глаза и мои голубые. Изящные костяшки под кожей руки, берущей остаток пирога, купленного в момент слабости и грусти и съеденного со свежей венской водицей.
— Сэмми, где-то вы даже честный. Даже вот… насчет черствого пирога. Наверно, мне надо тоже так. В общем, я за тем и в Европу поехала, за опытом. Ну и сразу. Началось прямо в Гавре. Короче, мы только час как с парохода, поймали грузовик, и тут же французский водила попытался нас оприходовать. Мол, так мы больше о Европе узнаем. Я сказала, что у него изо рта пахнет. Тогда он потребовал миньет. Мне-то что, а Кэтрин влепила ему пощечину — он и не думал, что мы так по-французски рюхаем. Тогда он нас вышвырнул. По-моему, европейцы грязные болваны. И вы объевропеились. Это неправильно.
— А что правильно.
— Им, в Европе, следует подрасти. Они думают, у них духовные ценности. Поумнеть пора.
— Вы полагаете.
— Да, а проблемы надо решать. Сплошь и рядом даже умственно отсталые учатся работать над собой и кое-как выправляются. Взять хоть меня.
— Взять вас. Ну, попробуем.
— Из меня пытались сделать вундеркинда. Рояль купили. Родители у меня богатые. Условия самые тепличные. Мама обдирала папу как липку. Не успела закончить, на сцене возникла еще одна кукла и занялась тем же, а пока они соревновались, он чуток передохнул. Да вам-то, поди, неинтересно.
— Пожалуйста, продолжайте.
— Не командуйте.
— Я просто слушаю. Продолжайте.
— Ну, проблемы у меня тоже есть. У моей мамы фигура, как у свинки. То есть она не всегда была такая, но всю жизнь она будто с папы жир перекачивала. Образ безобразный, но это я чтобы образно. А папа сказал, что по-настоящему меня любит, ну, то есть как мужчина женщину, в таком роде. Ну, я говорю, это же ненормально. А папа у меня классный, смеется, шутит, а что. У него хорошее чувство юмора. Так что мы над этим могли и пошутить. Это не проблема, проблема в том, что он еврей только наполовину.
Августовская пятница, вдали колокол гулко бьет пять. Сэмюэль С в темных глазах по ту сторону стола. Утопает. Крупные коричневого цвета шарики. А в серединке каждого будто глазной техник точненько вставил вкрапление из черного стекла. Попка американская, спелая, при движении аж отлетает. Что-то у нее с ножкой — тоньше другой и загар темнее. Кадр из недр, из толщи и гущи туристского полчища. Фигурка стройная. Маленькие плечи. И все это подмять под жирной похотливой грудой имени меня. Тонкие пальцы, темно-розовые ногти. Чистенькая, как древесный плавник, омытый океаном и прибитый осенью к пескам острова Мэн. Улыбка на ее губах гаснет и тут же вспыхивает снова, стоило вам опечалиться, что та была последняя. Ах ты шлюшка ты моя плюшевая.
— Понимаете, Сэмми, какое дело, родом я из Балтимора. Не знаю, может, по мне и не скажешь, но мой папа вырос в кафе-мороженом, ну, там, на кухне, его родители не говорили по-английски, короче, если бы мои подружки увидели моих деда с бабкой, прости-прощай всякое общение и нормальная жизнь. Я ведь училась в очень престижном колледже — в смысле, не будь у меня денег, эти девицы мне бы точно от ворот поворот дали. В Америке от снобов проходу нет. В смысле, вы там давно не были. И не знаете.
— Знаю.
— Это вам кажется. Съездили бы лучше да посмотрели сами, как там теперь и что. И как распространилось. Просто повсюду. Не знаю даже, как у меня только глаза открылись. Не колледжи, а конвейер по производству снобов. Тысячами. Вы не представляете. Друг моего дяди сказал, что вы замкнулись в себе. Нет, вы представьте, сколько мозгов, напичканных образованием. Мне страшно. Я ничего уже не понимаю. И невинность потеряла. Я вас шокирую.