Когда они вернулись, было ясно, что она одержала последнюю и решительную победу над летчиком. Его красное лицо побледнело, глаза задернулись сонной влагой, он зевал и отдувался. Казалось, они раззнакомились. Он сразу завалился спать, сыто захрапев, а она с озабоченным видом принялась перебирать свою корзинку. Только раз отвлеклась она от своего занятия, чтобы поправить на летчике сползшую шинель. А затем была большая станция Сорока, гурьба пахнущих морозом мужчин, отчаянно и радостно хлынувших в вагон, и срывающийся, взахлеб, крик маленькой женщины, крик любви, жалости и счастья:
– Вася!..
И долгое, долгое объятье.
Подхватив на плечо плетеную корзинку, небольшой, коренастый, усыпанный веселыми веснушками Вася гордо и счастливо повлек к выходу свою верную подругу.
Теперь за окном бежали сопки, поросшие карликовыми соснами, промелькнула станция «Полярный круг», скоро и мне сходить, а я все не могу поверить, что эти дали, снега, вся эта чужеродность обернутся отцом.
С таким ощущением, будто играя в какую-то странную игру, выволок я чемоданы в тамбур и, когда поезд причалил к маленькой, занесенной снегом платформе, спрыгнул вниз. Я не успел оглядеться, как вокруг зазвучал звонкий женский смех, замелькали молодые, милые женские лица, меховые шубки, шапочки, шелковые чулки, ботики. Это было похоже на сказку. Чуждый, враждебный мир нежданно окунул меня в тонкую, благоуханную атмосферу женственности. Откуда, кто они, так легко и празднично одетые, что делать им в этом суровом, невеселом месте?
– А ну, посторонись! – послышался крик, и мимо моего лица мелькнул приклад винтовки. Я шарахнулся в сторону. Между мной и стайкой женщин оказалась полоска пространства, и теперь, со стороны, я увидел, что такая же полоска отчуждения отделяет их ото всех и вся на платформе. И тут нет никакой отвлеченности: нарядная, смешливая, щебечущая стайка женщин окольцована конвойными с примкнутыми штыками.
– Сергей Дмитриевич! – услышал я вкрадчивый голосок. – А меня ваш батюшка прислал.
Передо мной стоял небольшой мужичонка в тулупе, справных валенках и шапке с лисьей опушкой. Широкоскулый, хитроватенький, с редкой бороденкой, он напоминал коненковского полевика. Не удивившись ни его появлению, ни тому, что он знает меня по имени, я спросил, кто эти женщины.
– А указницы, – сказал полевичок. – Это которые на работу опаздывали… Давайте-ка ваши чемоданчики.
Я отдал ему чемоданы. Не так давно был опубликован указ о том, что опоздавшие на работу свыше двадцати минут будут караться заключением в исправительных лагерях сроком на один год. Я и в мыслях не допускал, что указ будет применяться на практике. И вот я увидел его в действии. Похоже, и женщины не очень-то верили, будто все это всерьез. Иначе разве пустились бы они в путь в шелковых чулочках, коротких шубках, модных маленьких шапочках и негреющих перчатках? Или их брали прямо со службы? Что же, и такое возможно.
– Смеются, – проговорил полевичок, кивнув на женщин, и сам как-то неприятно рассмеялся.
Мы двинулись широкой санной дорогой к темнеющим невдалеке постройкам. Кругом была пустота, немного солнца и низенькие, разбросанные там и сям строения. Ничего грозного, зловещего или хотя бы странного. А потом я приметил словно бы нитку, по которой бегал солнечный луч. Нитка была натянута между нами и ближайшими строениями; приглядевшись, я увидел над этой ниткой другую, затем еще и еще. И вдруг весь простор засверкал тоненькими, нитяными бликами. Эти блики забегали, заиграли и впереди, и справа, и слева, и дальше, вон у тех сопок, и за той карликовой рощицей сосен-лилипутов. С нашим приближением нити очернились, и их оказалось более десятка, туго и тесно натянутых одна над другой, и уже видно, что это вовсе не нити, а проволока с шипами колючек, и колючая эта огорожа со всех сторон охватывает строения, на которые мы держим путь. И тут наконец я понял, что весь простор, как шахматная доска, разграфлен на квадраты колючей проволокой, что передо мной во все концы простиралась гигантская клетка…
10. Встреча
Проверка документов и оформление пропуска на территорию лагеря заняли много времени. В Заполярье темнеет рано, уже зажглись многочисленные лампочки на столбах вокруг комендатуры, круглые, рыбьи глаза прожекторов, венчавших сторожевые башенки, протянули в синеватый, призрачный сумрак свои длинные лучи, когда человек в овчинном полушубке, с наганом на боку, приказал терпеливо дожидавшемуся меня полевичку:
– Ступай за ихним отцом.
Полевичок быстро скатился с лестницы, а человек с наганом сказал мне:
– Можете идти на улицу. Его сейчас приведут.
Я вышел на «улицу» – неширокий коридор между двумя рядами колючей проволоки, – поставил на снег чемоданы и снова приготовился ждать. Но тут все произошло до странности быстро. Из проходной напротив комендатуры легко выбежал маленький человек в шубе с барашковым воротником и барашковой шапке, нахлобученной на затылок, за ним вразвалку вышел часовой с винтовкой, последним выюркнул знакомый мне полевичок.
– Сережа! – крикнул человек в барашковой шапке и легко, по-молодому, подбежал ко мне.
Мы поцеловались. Я, конечно, сразу узнал отца, он мало изменился, хотя несколько постарел, поседел, но я не был готов к встрече. Я не нашел образа нашей встречи в дороге, не смог представить его себе и здесь, во время долгого ожидания в комендатуре, к тому же меня связывало присутствие часового и юркого полевичка. Я как-то одеревенел. Я деревянно улыбался, я поворачивался деревянно, я почти сердился на отца за его легкость, бодрость, громкую веселость.
– Познакомься, – говорил отец, – это товарищ Лазуткин.
Полевичок протянул мне из глубины рукава красноватую, обмороженную клешню.
– Хороший у меня сын? – весело и любовно спросил отец.
– Очень хороши-с, – подтвердил Лазуткин и зачем-то подмигнул мне.
– Сын приехал! – крикнул отец какому-то прохожему человеку, тот кивнул и улыбнулся.
– Пошли, что ли… – проговорил часовой.
– Сейчас пойдем! – резко отмахнулся от него отец. – И вообще надоело! Неужели вы не можете оставить меня в покое?..
Что-то рабье пробудилось во мне.
– Пойдем, – сказал я недовольно, – чего нам тут стоять.
Отцу хотелось еще побыть здесь, на перепутье лагерных дорог, чтобы возможно больше людей увидели его замечательного сына, но он не умел противоречить тем, кого любил.
Мы пошли: впереди Лазуткин, нагруженный чемоданами, за ним мы с отцом, позади часовой.
– Кто этот Лазуткин? – тихо спросил я. – Твой денщик?
– Вроде. Я его подкармливаю, а он оказывает мне всякие услуги.
– Противный человек!
– Страшная сволочь! – Отец сказал это совершенно беззлобно. Он отнюдь не был лишен ни проницательности, ни понимания людей, но, угадывая низость окружающих, не руководился этим в своем к ним отношении. Тут не было слабости, скорее широта и рыцарственность характера.
– Ты нипочем не угадаешь, за что он сидит, – сказал отец.
– За убийство?
– Нет. За неуплату алиментов. Он троеженец. Притом из раскольников. Любопытный тип.
– Надо что-нибудь дать ему?
– Ни в коем случае. Он только вчера обворовал меня на месяц вперед.
Мы подошли к маленькой фанерной избушке, стоявшей в стороне от длинных, низких бараков лагеря. Часовой отпер висячий замок.
– Тут и устраивайтесь, – сказал он и сразу пошел прочь, неся за плечами острый, узкий блик штыка.
Лазуткин втащил чемоданы. Я щелкнул выключателем. Слабенькая лампочка под потолком тускло осветила деревянные нары, фанерный, на одной ноге, столик, железную печурку с трубой, похожей на самоварную, поленницу березовых дров, заледенелое окошко и обросшие бахромчатым инеем стены.
Лазуткин топтался в сенях, громко сморкаясь.
– Может быть, поднесем ему рюмочку? – предложил я.
– Ты привез спиртное? – испуганным голосом сказал отец. – Это стро-жай-ше запрещено!
– Ну, и черт с ним, что запрещено! Не выбрасывать же марочный коньяк и коллекционный портвейн!