К тому времени, когда я повернул назад, начался сильный дождь. У небольшой круглой церкви Сен–Жюльен–ле-Повр я услышал почти механический стук капель воды и почувствовал запах сырости, доносившийся с церковного кладбища. Завеса дождя медленно надвигалась на меня. Я укрывался в проулках и дверных проемах. Я не мог допустить, чтобы меня обнаружил Бродманн или Цыпляков. Но Париж знал, где я, он намеревался выбросить меня, как будто я — чужеродное тело. Я мечтал о теплом хаосе Рима, даже о грязи и нищете Константинополя. Я не мог вообразить, на что похож Нью–Йорк. В других городах, в своих башнях из мрамора и гранита, все еще трудились картографы мира. Торговцы оружием и зерном щупали пульс доведенной до отчаяния планеты. Греков отдали на растерзание туркам, русских — полякам, украинцев — русским, а итальянцев — югославам. Достоинство и честность были хитроумно опозорены. Джазовая музыка заглушила все протесты. Может, в Америке, которая во многом несла ответственность за всеобщее смятение, еще хуже, чем здесь? Я сопротивлялся своему страху. Еще оставались русские колонии в Венесуэле, Бразилии, Перу и Аргентине. Если Соединенные Штаты не оправдают моих ожиданий, я могу отправиться на юг. Оттуда было бы легко вернуться в Европу. С этой утешительной мыслью я зашел в маленький кинотеатр «Одеон» и снова посмотрел фрагмент из «Рождения нации». Небо очистилось, и надежда вновь ожила.
Я пришел домой в четыре, но Эсме не возвращалась до шести. Она очень мило извинялась, проклинала автобусы, такси и движение на Южном берегу, непрерывно целовала меня, рассказывала о подарке, который она мне купила. Эсме оставила его в трамвае. Она непременно раздобудет другой в понедельник. Было уже слишком поздно для чая, но, поскольку Эсме находилась в таком чудесном настроении, я решил с ней поговорить:
— Эсме, я собираюсь уехать из Франции.
— Что? — Она перестала рыться в своей сумочке. — В Рим?
— Они посадят меня в тюрьму, если я не уберусь как можно дальше. Так что я поеду в Америку.
Эсме слегка улыбнулась. Она подумала, что я шучу.
— Но я хочу поехать в Америку с тобой.
— Ты присоединишься ко мне, как только у Коли появится для тебя паспорт. Пока возникла заминка, потому что у тебя нет нужных документов. Очень многие эмигранты находятся в такой ситуации, и потому требуется время. Это займет не больше нескольких недель. А потом мы снова будем вместе.
— Где я буду жить? — Она поморщилась, отложив сумочку в сторону. — Комнаты оплачены только на месяц.
— Коля предложил тебе комнату в их парижской квартире. Они с Анаис бывают там редко, и тебе это жилище достанется в полное распоряжение. И слуги. Все, чего ты хочешь. Возможно, Коля и Анаис смогут привезти тебя в Нью–Йорк. Они собираются туда поехать в скором времени.
Эсме побледнела и прикусила нижнюю губу. Она вертела головой, как будто что–то потеряла.
— Тебе не нужно бояться, — мягко произнес я. — Ты скоро встретишься с Дугласом Фэрбенксом.
Она улыбнулась:
— Максим, ты любишь меня?
— Всем сердцем. — Этот вопрос меня слегка обеспокоил. — Ты — моя жена, моя сестра. Моя дочь. Моя роза. — Я шагнул к ней.
— Почему ты меня любишь?
— Увидев тебя впервые, я что–то почувствовал. Как будто узнал. Я всегда искал тебя. И я нашел тебя снова. Я уже говорил тебе это.
— Я тоже тебя люблю, Максим. — Она, казалось, все еще думала о чем–то другом — возможно, никак не могла смириться с новостями, которые я сообщил.
— Я останусь, моя любимая, если тебе так хочется.
Она была отважной, моя маленькая девочка.
— Нет. Это неправильно. Я хочу, чтобы ты поехал. Я скоро присоединюсь к тебе. Ты должен следовать своей судьбе. Теперь она ведет тебя в Америку.
— Ты просто великолепно все восприняла.
Я ожидал рыданий.
— Все к лучшему, — решительно ответила Эсме.
Я протянул руку и коснулся пальцами ее губ. Эсме поцеловала кончики пальцев, глядя на меня со странным, почти трагическим выражением. Потом она вздохнула и опустила голову. Я сжал ее плечо.
— Ты даже не заметишь, что я уйду. Ты будешь знать, что душой я всегда рядом с тобой. Я люблю тебя, Эсме.
— Я всегда чувствую, что ты со мной. — В ее негромком голосе, как ни странно, слышалось смущение. Ее ответ был загадочным и в то же время трогательным.
— Постарайся не скучать по мне, — сказал я.
— Ты ведь не покинешь меня навсегда, правда, Максим?
— Ничего подобного! Когда–нибудь мы поженимся. Когда ты станешь достаточно взрослой с точки зрения закона. — Я улыбнулся. — Возможно, в Америке — там брачный возраст меньше. Так будет даже лучше. Хочешь, поженимся на Диком Западе? А в гостях у нас будут индейские воины? В маленькой деревянной церкви посреди прерий?
— Это будет так чудесно и романтично! — Эсме встала. Внезапно смутившись, она взяла меня за руку. — Пойдем в постель!
Наш вечер прошел прекрасно, любовные ласки были нежными и спокойными. Повторилось то, что пережили мы с Колей. Когда любовники собираются расстаться на время, происходит своего рода освобождение.
О Эсме, моя сестра. Моя вечная спутница. Мой идеал. Я никогда не хотел, чтобы ты стала женщиной. Они взяли тебя и окунули твое лицо в грязь и ужас мира. Ты сказала, что наконец проснулась. Но что дурного в снах? Они никому не вредят. Они не оставляют следов. Зачем говорить о смерти, когда она неизбежна? Что вынуждает этих людей распространять печальные новости, как крысы распространяют чуму? Зачем нам нужно терпеть страх? Меня лишили красоты и надежды. Кнутами и пистолетами они изгнали меня из детства в эту невыносимую, холодную, непроглядную пустыню. Дети бредут по грязи двадцатого века. Они бредут по разрушенному миру, бездомные и лишенные любви. Questo dev’essere un errore. Non mi dimentichi[156]. Men ken platsn![157]
Дождь лил до самого Шербура: волны дождя летели, как дым, над лугами и лесами, французские цветы цвели и листья на деревьях трепетали. В поезде было тепло. Там пахло углем, чесноком и старушечьими духами. Моя отважная маленькая девочка стояла рядом с Колей на платформе, махая носовым платком, оборачиваясь и то и дело улыбаясь моему другу, как будто в ответ на его удачные шутки. Коля явно замерз — он надел тонкую черную шляпу из камвольной ткани, руки засунул в карманы, на его бледном лице ничего не отражалось, он с каким–то напряжением ожидал отхода поезда. Эсме, в красном и белом, порхала, как праздничный флаг. Она, кажется, все еще подпрыгивала, махая мне платком, когда поезд повернул и я потерял ее из виду. В тот момент я не очень беспокоился. Перспектива путешествия, как обычно, отодвинула на задний план все прочие мысли. Я не хотел размышлять о том бедствии, которое лишило меня первого настоящего шанса на успех. Если бы я сосредоточился на подобных мыслях, это кончилось бы в лучшем случае ненужной меланхолией, а в худшем — безумием. Так что я откинулся на сиденье, приподнял шляпу, приветствуя трех старых дев, собиравшихся в гости к сестрам, и благонравного школьника, державшего в руках томик Золя, а затем стал смотреть в окно.
Я видел лишь светлую сторону событий. Я был, в конце концов, Максимом Артуровичем Пятницким, гражданином Франции, деловым человеком, собиравшимся сесть на гигантский пароход. О скандале позабудут. Мои достижения запомнят. Теперь я носил прекрасную одежду, в багаже у меня лежали патенты вместе с грузинскими пистолетами. Не было нужды впустую тратить время на извинения. Я стал свободным человеком. Мне исполнился двадцать один год. Я уже пережил больше, чем большинство людей переживает за много лет. А в Америке мои дипломы и достойный военный опыт произведут еще более внушительное впечатление, чем в Европе. Старые девы, беседуя со мной, явно восторгались моими манерами и внешностью. Когда поезд достиг конечной станции, я помог им сойти на платформу, а потом уже занялся своими делами. Окруженный множеством носильщиков, я прошел от станции к докам. Мой корабль нельзя было не заметить. Это судно затмевало все здания и все прочие корабли, стоявшие в порту. Я никогда не видел такого большого лайнера. Я смотрел вверх, пытаясь разглядеть обстановку на палубах. Маленькие белые лица поворачивались ко мне издалека. «Мавритания» предстала массивной стеной из темного металла, увенчанной белыми с золотом уступами: «монстр девятипалубный», как описал ее Киплинг[158]. Надежно отслужив всю войну, теперь она вновь вернулась в частные руки и тем не менее осталась кораблем, к которому большинство путешественников испытывали сильнейшую привязанность, особенно теперь, когда трусливые подводные лодки потопили ее сестру, «Лузитанию»[159]. Опередив носильщиков, я поднялся по трапу, приготовленному для пассажиров первого класса. У высокой арки (такая могла вести во дворец) меня приветствовал одетый в форму стюард, который осмотрел мой билет, а потом проводил меня на шлюпочную палубу первого класса. В гавани навязчивые гудки буксирного судна грубо и резко разносились в тающем тумане. Медь, дерево, краска и посеребренный металл моего корабля излучали внутреннее сияние, как будто «Мавритания» была живым созданием. Я никогда не испытывал такого ощущения безопасности, как в тот момент, когда входил в свою каюту.