– Слышь! – гаркнул староста. – Не отворачиваться!.. Голов не опускать!.. Глаз не отводить!.. Плетей захотели?..
Понятые повалили Кольку на траву. Один сел ему на плечи, другой – на ноги, помощник старосты поднял ременную плеть, и первый удар обрушился на Колькину спину.
Колька молчит. То ли старание начало превосходить умение, то ли мало силы в его кривом теле, но Каспа прохрипел недовольно:
– Schwach!..
И староста понял его без переводчика. Он сорвал с себя широкий флотский ремень с медной пряжкой и принялся с оттяжкой и точностью, выверенной ненавистью, охаживать беззащитное тело.
Толпа охнула, качнулась.
– Не гляди! – шепнула Анна Сергеевна Крыченковой.
Та будто не слышала. Губы ее шевелились, она то ли считала удары, то ли молилась, то ли проклинала.
– Кровь, – шепчут в толпе, – кровь текет…
Беззвучно зарыдала Дуняша.
Большов озверел. Всю годами скопленную злобу, всю жажду мести, что томила его в тюрьмах и лагерях, высвобождает он сейчас в бешеном ликовании. Это его час. Ради этого он смирял в себе сердце, терпел, покорялся, влачил жалкое существование. Он сечет не мальчишку, не комиссаровского сына, а всех своих недругов, всю Советскую власть.
Дикий крик размыкает спекшиеся Колькины губы. Он кричит истошно, неумолчно, на одной пронзительной ноте. И вдруг смолк, и молчание его стало общей, невыносимой тишиной.
– Genug! – крикнул Каспа – Genug[5]!
Но Большов не сразу остановился. Наконец он кончил размахивать ремнем, вытер пучком травы пряжку, отряхнул с лица пот.
Надежда Петровна кинулась к сыну. Мимо Каспы, мимо солдат, и никто не успел ее остановить. Она прикрыла шалью иссеченное тело сына, скинула головной платок и стала стирать кровь с его шеи, плеч, спины.
– Fort! – крикнул Каспа, направляя на нее коня. – Geh fort[6]!
И тут произошло нечто странное, о чем потом долго говорили в деревне, да и по всей окрестности, как говорят в сельских местностях о явлениях непонятных, будто порожденных потусторонними силами. Услышав окрик Каспы, Надежда Петровна подняла на него глаза Свидетели утверждали, что такого взгляда у живого человека не бывает. В темном, ночном ее взоре была не злость, не ненависть, а то, что больше злости, страшнее ненависти, что-то завораживающее, как взгляд василиска, грозное, как: судьба.
Каспа чуть завалился в седле, словно наскочил на незримую преграду. Всхрапнул и косо выкатил голубоватый белок его тощий конь.
– Augen neider!.. Hösttu[7]? – закричал Каспа.
И переводчик, бледный как бумага, шепнул Петровне:
– Глаза!.. Глаза опусти!..
Но толи не слышала Надежда Петровна, то ли не хотела слышать, она не отвела взгляда. Казалось, ее страшно выкаченные глаза выскочат из орбит и раскаленными каплями падут на обидчика. Не властна была Надежда Петровна над своим взглядом. В огне его сотворилось рождение из простой женщины, труженицы, жены, матери – неистовой Петровны, крестьянской предводительницы.
Не выдержали надорванные алкоголем нервы Каспы, он повернул коня и, разломив толпу, поскакал прочь…
Под вечер. Надежда Петровна – у постели сына. Наклоняется над ним – слава богу, уснул. Поправив одеяло, выходит в сени и жадно пьет воду из кадки. Нашаривает в потемках огурец и начинает его жевать. На крыльце темнеет какая-то фигура. Кроваво-красное закатное небо за спиной человека позволяет видеть лишь его силуэт.
Надежда Петровна вышла на крыльцо.
– Простите, – тихо говорит солдат с интеллигентным лицом. – Может быть, вам нужны медикаменты… Вот, я принес… – Его русский язык чист и лишен акцента, лишь чрезмерная отчетливость произношения выдает иностранца.
– Нет, пан, нам ничего не надо, – равнодушно говорит Надежда Петровна.
– Это для вашего сына.
– Спасибо, пан, вы уж довольно для него постарались. – Надежда Петровна хрустит огурцом.
– Но при чем тут я?! – покраснев, вскричал солдат.
– А здорово все-таки ты по-русски балакаешь, – тем же равнодушным голосом сказала Надежда Петровна.
– Я – славист… Скажите, за что вы так ненавидите нас? У вас случилось огромное несчастье, я понимаю. Но разве ваша ненависть до этого была меньше?
– Неглупый!.. – сухо усмехнулась Надежда Петровна.
– Разве каждый немецкий солдат – фашист! – понизив голос, продолжает немец. – Мы подневольные: нас гонят – мы идем. Мы бессильны против государства, как и все маленькие люди на земле. Но у меня и у многих товарищей нет ненависти к русским…
– Слушай, пан! Кто к кому пришел? Мы к вам или вы к нам? Твой сын лежит избитый и опозоренный или мой?.. Почему ты на моей земле, почему в моей хате? Мы вас звали, мы вас обижали?..
– Это правда!.. Но поймите меня. Война кончится когда-нибудь, а ненависть останется. Но Германия вовсе не заслуживает ненависти. Ведь кроме настоящего есть еще и прошлое. Прошлое великого народа с великой культурой. Германия делала мир лучше, добрее, богаче мыслями и чувствами… Я говорю впустую?
– Впустую, пан.
– Горько это и страшно!..
– Вот когда вы вернетесь в свои пределы и хоть маленько почувствуете, что значит жить под врагом, тогда посмотрим. Может, мы вспомним, что вы когда-то хорошее людям делали. А пока, пан, промеж нас может быть только один разговор, сам знаешь какой… – Надежда Петровна отшвырнула недоеденный огурец и прошла назад в дом.
Немецкий солдат медленно и задумчиво побрел по улице, озаренной последним багрянцем заходящего солнца…
…Ночь. Надежда Петровна сидит у постели сына Слышится слабый шорох, дверь чуть приоткрывается и в горницу заглядывает Дуня.
Надежда Петровна выходит к ней.
– Как он?..
– Затих… спит.
– Можно мне остаться?
– А коли обход? Забыла ночевать по чужим хатам запрещено.
– Да ну их!..
– Не «нукай»! Хватит их нашим горем тешить. Ступай домой. Огородами иди, часовые не заметят.
– Тетя Надь!..
– Ступай!.. Ступай!..
Дуняша уходит. Надежда Петровна возвращается к постели сына Колька сидит, упираясь спиной в подушку, но глаза его закрыты. Неожиданно он начинает смеяться, вначале тихо, потом все громче и громче.
Надежда Петровна склоняется над ним, обнимает, пытается уложить.
– Что ты, сыночек?.. Успокойся… Хочешь пить?..
– Дунь?.. – говорит Колька и открывает ярко заблестевшие в темноте глаза – А здорово я их обхитрил!.. Они меня по всей деревне искали, а я в лесу отсиделся. Дунь, давай вместе в лес уйдем…
– Это я, сыночек, мати…
Но Колька не слышит и не узнает матери.
– Дунь, ну пойди сюда… Что ты такая робкая? O-o-o!.. – закричал он вдруг и сбросил прочь одеяло. – Жарко!.. Не могу, жарко! – И он принялся сдирать с себя рубашку.
– Что ты, сыночка!.. Ляжь! Я водичкой тебя полью… Только ляжь!..
– Жарко!.. Мама!.. – вскричал Колька, и с этим последним сознательным словом он вскочил, кинулся к двери.
Петровна хотела его удержать, но он с дикой силой отшвырнул ее, выскочил в сени, затем на улицу.
Петровна приподнялась с полу, взгляд ее упал на лампаду, теплившуюся под образом. Желтый огонек трепетал на суровом лице Саваофа.
– Господи!.. – ударила трехперстной щепотью в лоб, в грудь, в плечи Петровна, но больше не успела произнести ни слова.
На улице раздался выстрел, затем – второй. Петровна подползла к окну, отдернула занавеску. Посреди улицы, в лунном свете, серебристо растекающемся по белой рубашке, лежал ее мертвый сын.
Петровна отвернулась. Под руку ей попал металлический ковшик. Она размахнулась – и погасла разлетевшаяся вдребезги лампада, грохнулась на пол разбитая икона. Все погрузилось во тьму…
…Курень садовника на краю черного спаленного сада. За горизонтом слышится непрерывный грохот. Порой сизая туча озаряется трепетным, бледно-зеленым светом, похожим на сполох. Вокруг садовника по-давешнему расположились бабы и девки.