Может быть, Соню всё это устраивало, цинично говоря. Но какая-то почти незримая внутренняя связь между ними, несомненно, была. Однако изумление, которое вызывала у меня моя сестра, было иного порядка. Соня с такой легкостью и глубинным интересом овладевала метафизическими науками, что сами индусы развели бы руками. К двадцати четырём её годам, к примеру, я подсунул ей сложнейшую работу Рене Генона о множественности миров, шедевр эзотерических концепций, и что же? Она проглотила это молниеносно, и по её замечаниям я понял, что она вошла в тему. Тут уж мне осталось только развести руками….Она изменилась даже физически; в том смысле, что её природная красота потеряла лёгкий налёт женского инфантилизма и стала какой-то загадочной таинственной красотой. Уж не множество ли миров вселились в неё?
И вот тогда в нашу жизнь вошли эти двое. И все из моего небольшого круга общения. Друзья, так сказать, где-то настоящие, где-то более или менее. Один – Миша Сугробов – был на год моложе меня, человек такой широкой, как русские степи, души, что в неё вмещалось всё: от метафизики до безумных, но в то же время обуздываемых запоев. Мы и безумие научились контролировать силой воли.
Другой – Денис Гранов, того же возраста примерно – был, между прочим, не совсем человек даже. Но об этом потом. Сам он, конечно, об этом не подозревал.
Сугробов был бард и эссеист. Гранов – художник. Но это к сути Гранова не имело никакого отношения.
Гранов наводил ужас на Римму, и, когда она первый раз его увидела, то не появлялась у меня два месяца. И звала к себе, в уют, в сонное царство, с пряниками и самоваром. Всё мне твердила потом, что жить во сне – самое лучшее, а краше сновидений ничего нет на свете. И только тогда, когда Бог погрузит всю Вселенную в сон, наступит всемирное счастье. Так уверяла моя Римма со слезами и пряниками.
Собирались мы втроём, бывало, на даче, особо любили зимой, когда кругом снежная вьюга, сугробы, и дача душевно скорее напоминала медвежью берлогу, чем дом.
Сонечка грезила где-то в соседней комнате, а мы сидели на зимней террасе – и за стеклом видны были ледяные и снежные чудеса русской зимы.
Сугробов был на вид диковат, но крайне образован. Знал художников чёрт-те какого века. Но из литературы, из прозаиков, по высшему счёту любил только Льва Толстого и Достоевского, как-то объединяя их, таких как будто бы непохожих, в нечто родное и единое. Поэзию любил всю без особого различения. Широколицый, блаженно-мешковатый, он пронизывал окружающих взглядом своих голубых глаз.
Гранов же Денис был, как ни странно, внешне немного похож на Сугробова, но с совершенно иным выражением лица. Оно, прежде всего, довольно часто менялось, иногда прямо на глазах.
То вдруг возникала ярость, причём такая, что создавалось впечатление, что это существо вот-вот встанет и ударит первым попавшимся бревном по голове. Кто бы это ни был, даже женщина. Потом внезапно всё менялось, и лицо Дениса охватывало весьма и весьма депрессивное выражение – результат сумасшедше-глубинной депрессии, которая, к тому же, появлялась ни с того, ни с сего, без всякой внутренней причины. Но ещё на его лице царила печать какой-то всеобщей непонятности и потерянности. Точно Гранов не понимал, где он находится, почему он тут, и тогда окружающий мир он окидывал взглядом человека, упавшего не с луны, а откуда-то дальше. Но то была чистая иллюзия, ибо, в конце концов, ниоткуда он не падал, а взгляд его, выражающий полную одураченность, имел другие причины. Но в целом он, всё-таки, контролировал себя, как мог. Бревном, точнее, поленом, укокошил только один раз, и то подвернувшуюся под беспричинный гнев собачонку. Но мебель ломал.
Такова была наша компания.
Бывал ещё один, но о нём даже упоминать пока не хочется.
Началось у нас с Грановым всё с того, что однажды летом на пресловутой даче он остановил меня, когда я выходил из деревянного домика в нашем саду. Он гостил в это время у нас.
– Саша, – проговорил он, взяв меня за пуговицу моей рубашки, – скажи мне, кто ты?
И он поглядел на меня отсутствующе-пристальным взглядом.
Я напрягся, потому что в его взгляде темнела какая-то разгадка. Или?.. Неужели ты не знаешь меня? – спокойно ответил я.
– Не мучай меня, – был ответ. – Я чувствую, что ты не отсюда. Скажи, откуда ты? Где ты существовал прежде?..
– Почему тебя это так интересует?
– Я чую, что ты знаешь многое скрытое…
– И что?
– Ты знаешь, кто я, какой судьбы. Ты можешь мне помочь… Я мучаюсь, не зная о себе ничего. Даже дату своей смерти я не знаю…
У меня удивительная память на то, что происходит здесь. Я помню точно этот разговор. Что мне было делать? Ведь я, к ужасу своему, понимал, кто он, и кем он был до рождения здесь, и почему на самом деле он мучается. Но ответить искренне я не решался. Такая искренность могла дорого стоить.
А он смотрел на меня как волк на свою добычу. Скажи мою тайну, и всё. Сумасшедшая и в то же время почти дьявольская улыбка появилась у него на его лице.
Он присел на пенёк.
– Я уже давно намекал тебе. Но ты уходил… Знаешь, если ты не ответишь, а ты знаешь обо мне всё, – я просто прирежу тебя. И в душе не дрогнет. Прирежу, и всё. Мне противен этот мир…
Большая голова его одеревенела от мыслей.
Я осторожно подошёл к нему сзади.
Он сидел неподвижно, внутренне огромный и дикий, но очень образованный на язык.
Я поцеловал его в затылок и сказал:
– Не ври. Ты меня не прирежешь. Я мог бы тебе кое-что рассказать, но ты ещё не готов принять такие новости о себе. Подожди немного.
– Сколько ждать?
– Сколько надо. Но недолго. Только ответь, почему ты решил, Денис, что я эдакий знаток тайн рождения и смерти, на небе и на земле? Я же тихий, и сестру свою люблю…
Денис встал с пенька.
– Пойдём в дом.
И дальше весь день не проговорил ни слова. И я молчал по отношению к нему.
Пришла в мою комнату Соня. Она удивилась нашему молчанию, взяла гитару, и, словно забыв о метафизике, запела… о какой-то разлуке… и о том, что могила никогда никого не разлучит. Я удивился, Соня редко так оказывалась простой доброй девушкой. Явился Сугробов и явно застонал от радости, что увидел поющую Соню.
Даже Денис дурно как-то повеселел. Всё-таки без неприятности не обошлось, – Гранов придавил ногою мелькнувшую, было, мышку. «Не будет мелькать», – махнул он рукой.
– Не махай, Денис, – поучил его Сугробов, – мы не прохожие – ни здесь, ни там…
И потом всё закружилось в нашем обычном общении…
…Из всех моих многочисленных приятелей и полуприятелей (из разных кругов, в основном, всё-таки, с налётом эзотеризма) само собой как-то избрались три отключённых от земного бремени человека.
Двух я уже описал, как всё равно родных. Но добавлю, что Денис жил одиноко, с женщинами вёл себя беспорядочно, хаотично, но умеренно. Работал мало, в основном рисовал картины. Свободное было существо, одним словом.
Сугробов же Миша потерял жену – умерла во время родов. Зато сын, Алёша, сохранился, и, любимый, делил восходящую жизнь свою с отцом и бабушкой с дедушкой. Сугробов писал свои эссе смело, мысль его порождала самые причудливые изображения…
Но был ещё третий – Евгений Солин, нашего поколения человек, со своей женой Викой и дочкой-малышкой Анечкой. Последний был до того необычный субъект, что его прятали от чужих глаз. Но об этом потом.
Главным качеством Жени… Да нет, просто скажу: был он человек абсолютно ошеломлённый. Поэтому чаще молчал. Зато жена его, Вика, тоже была ошеломлена, но не метафизически, как Женя, а по жизни, земной, простой и чудовищной. Более всего ошеломилась она не только от своего мужа, но ещё более от дочки своей, Анечки. И ошеломление её стало полубезумное и лихое, говорливое. Нестандартная, конечно, явилась она на свет, какие уж тут стандарты…
Такова была наша внутренняя компания.
Всё кружилось неплохо для души – и влюблённость Сугробова в Сонечку, и её таинственность, и тихий её муж Енютин, рисующий монстров, и всё это общение, обогащающее каждого из нас, но основную напряжённость вносил Денис. После той жутковатой сцены в саду, он внёс в нашу компанию, в наш круг, идею о том, что я тщательно скрываю от всех некое тайное знание, и, следовательно, я – человек во тьме для всех. Но больше всего его интересовала собственная личность. И потому он ждал от меня какого-то откровения на свой счёт. Я отлично понимал корни его тревоги, то уходившей в дикую депрессию, а то – ещё хуже… Прирезать меня он, однако, никак не мог: не тот человек. На этот счёт я не беспокоился. Но что-то жуткое было в его безмолвной тоске, в его взгляде, обращённом ко мне: ты всё знаешь! Но я видел, что он ещё не готов. Солин, по крайней мере, молчал. Его молчание, при всей странности, никого не мучило, кроме крыс. У нас на даче они внезапно возникли, но тотчас исчезли после его появления.