ванныу Гэльской лигой в зале на Куин-стрит, или стоял, замирая от восхищения, в каком-нибудь углу, прислушиваясь к спору старших, который велся по-ирландски, - спору на важную тему: "Национален ли Шекспир?" и "Нравственны ли танцы?" или, возможно: "Национальны ли танцы?" и "Нравственен ли Шекспир?". Никакого "образования" я так и не приобрел, разве что какие-то обрывки знаний, с какими можно было пройтись такими нехожеными тропами литературы, как Шекспир, или блеснуть в компании простых девчонок, но с последними при моей застенчивости и наивности мне лучше было не водиться. И потому я читал Гёте, осиливая не больше нескольких строк зараз с помощью печатного перевода, или вгрызался в страницу какого-нибудь непонятного испанского романа, а также вздыхал издалека по прекрасным слушательницам университета, сблизиться с которыми не мог и мечтать. Даже Тургенева, ставшего моим героем среди писателей, я впервые прочел только потому, что в одном из его романов есть описание городков на Рейне и немецких девушек, проходящих в сумерках и шепчущих "Guten Abend" [Добрый вечер (нем.)]. "..."
Странная это была жизнь, и ничего удивительного, что воспоминания о ней обретают форму галлюцинаций.
Каждое утро, перейдя железнодорожные пути у вокзала в слабых лучах зари, я прощался с моим подлинным я, а в семь часов вечера, когда шел обратно через сортировочную и ярко освещенный вокзал, куда заходил, чтобы взглянуть на свежие газеты и книги в книжном киоске, Он возвращался ко мне - мальчик, как две капли воды похожий на меня, если не считать, что его мозг не точили и не угнетали никакие переживания, и, подымаясь в темноте по Мэгони-авепю, мы болтали по-ирландски, вставляя немецкие, французские, испанские цитаты и компетентно толковали об Италии и Рейне и прелестных девушках, которые встречаются там, а я декламировал стихотворение Гёте, всегда бывшее у меня на памяти, - это совершенное выражение поэтической мечты о бегстве:
Kennst du das Land wo die Zitronen bliieh'n
In dunkeln Laub die Goldorangen gliieh'n? (...)
[Ты знаешь край лимонных рощ в цвету,
Где пурпур королька прильнул к листу (нем.).
(Пер. Б. Пастернака)]
Это было время политических волпепий, принесших мне, в известном смысле, облегчение - потому что они действовали как предохранительный клапан, давая выход моему гневу и возмущению. Пожалуй, правильнее будет сказать, что ирландская нация, да и я, участвовали в сложном процессе импровизации. Я импровизировал образование, на которое у меня не было средств, а Ирландия импровизировала революцию, на которую у нее не было сил. В 1916 году она поднялась на подлинную революцию с людьми в военной форме и винтовками чо англичане пустили в ход артиллерию, сравнявшую центр Дублина с землей, и расстреляли людей, одетых в форму. Нечто сходное происходило со мной и Христианским Братством. Так же как Ирландии пришлось удовлетвориться воображаемой революцией, мне пришлось удовлетвориться воображаемым образованием, но самое удивительное, что воображаемое восторжествовало.
Выбранные ирландским народом представители (те из них, кому удалось избежать тюрьмы) создали орган, который назвали правительством - с министерством иностранных дел, тщетно пытавшимся обратить на себя внимание Вудро Вильсона, с министерством финансов, обложившим мелких лавочников обременительным для них налогом в пять - десять фунтов, с министерством обороны, пытавшимся купить у темных личностей устаревшее оружие по баснословным ценам, и с министерством внутренних дел, учредившим суды, полицию из дружинников - волонтеров - и закрывшим тюрьмы.
Все начиналось с вполне невинных вещей. Людям нравилось посещать концерты Гэльской лиги, на которых исполнители пели "Далеко она от страны родной", декламировали "Дай мне нести твой крест за Ирландию, господи" или играли на дудках "Лисью охоту", а вооруженная полиция их разгоняла. Помню, я отправился на один такой концерт в городской парк. Когда я пришел, парк был уже занят полицией, и понемногу публика стала продвигаться за его пределы, вверх по реке. Примерно в миле вверх по течению все снова собрались на берегу реки, хотя большинство актеров ужо испарилось. Кто-то, знавший меня, попросил спеть ирландскую песню. В мои четырнадцать с небольшим мне это было лестно, и я попытался спеть разбойничью балладу семнадцатого века "Шон О'Двайер из долины".
После первого же куплета я скис - я всегда скисал, когда приходилось выступать на публике, подавленный несоответствием между тем, что происходило в моей голове, и тем, что творилось в реальном мире, - но это не имело особого значения.
В любой момент могла нагрянуть полиция, и на этот раз дело, возможно, кончилось бы настоящим кровопролитием. Только неистовое упорство могло заставить почтенных людей идти пешком несколько миль ради концерта, не бог весть как им интересного, но они заплатили свои шесть пенсов и возвращались домой, по праву чувствуя себя истинными его участниками.
Нечто подобное происходило и во время воскресной мессы. "..."
Конечно, в этом было много детского, как, впрочем, и во всем остальном. Например, вы вдруг замечали, что бакалейная лавочка покрашена наново, а имя ее хозяина Дж. Мёрфи, стоявшее на вывеске, заменено на Шон О'Мершадха. Я берусь почти точно определить годы рождения поколения, носящего имена Лайэм, Шон и Пидар. Думаю, что за эти несколько лет в Ирландии печаталось больше книг, чем в последующие два десятилетия. Хотя, бог свидетель, отнюдь не первосортных, как и те газетки, которые то и дело появлялись, были отнюдь не первосортными. Но они выражали дух времени.
Одну такую газетку я до сих пор вспоминаю с нежностью: в ней предлагалось употреблять в качестве "второго языка" не английский, а французский. Тогда эта мысль показалась мне великолепной. Невозможное, и только невозможное, было законом. Какой благодатный фон для таких, как я, кому оставалось надеяться только на невозможное!
А затем реальные события стали превосходить фантазию. Английские полисмены убили лорд-мэра, Томаса Мак-Картина, в его собственном доме, на глазах жены; на его место избрали нового лорд-мэра - Теренса МакСвайна, который был тут же арестован. Оп объявил голодовку и умер в Бристоиской тюрьме. Мы с мамой были среди тех, кто шел вереницей мимо его гроба, когда он, согласно своему званию, лежал в ратуше, обряженный в форму волонтера, - худое, темное, фанатическое лицо, которое я всего несколько месяцев назад видел живым, когда он беседовал с Коркери у Нового моста. Много лет спустя я разговорился с сельским лавочником из Северного Корка, сформировавшим в те дни отряд волонтеров в родном городе. Инспектировать его приехал на велосипеде из Корка высокий темнолицый юноша, перед которым он так трепетал, что пз робости не спросил, есть ли у того ночлег. Позднее, когда он сам отправился на велосипеде домой, то увидел в поле у дороги человека и, подойдя к нему, узнал Мак-Свайна - тот спал на мокрой траве, подстелив старый плащ. Этот образ МакСвайна преследовал его все годы разочарований.