В начале дождливого сезона летом 1914 года Успенский покинул Бомбей и направился в Агру и Дели. Он посетил Тадж Махал, место, которое казалось ему символом смерти; тем не менее, именно там он испытал “удивительную радость освобождения”, как будто бы он “вышел на свет из глубокого подземного коридора”[68]. К концу лета он возвратился на Цейлон пароходом из Мадраса. Здесь его встретила новость о внезапном начале Первой мировой войны. Война несла с собой крушение всех его планов. Он возвратился в Россию через Лондон.
Свои настоятельные попытки осуществления идеальной модели Успенский считал теперь безнадежными. Для него война была “Великой европейской войной”, сигнализирующей о погружении европейской цивилизации в “великую бездну”. Вопрос о рождении новой расы, которое он с такой уверенностью предсказывал, при существующих обстоятельствах становился нереальным.
После возвращения в Санкт-Петербург Успенский снова погружается в оживленную и стимулирующую интеллектуальную атмосферу русской столицы. Казалось, что война мало повлияла на содружество писателей, художников, музыкантов и актеров, которые собирались вечерами в модном кафе под названием “Бродячая собака”. В начале 1915 года Успенский читает циклы лекций, озаглавленные “В поисках чудесного” и “Проблема смерти”. Каждая лекция привлекала более тысячи слушателей. Его осаждали письмами и телефонными звонками, и одно время он думал, что на основе “поисков чудесного” можно объединить огромное количество людей, таких, которые больше “не в состоянии выносить привычные формы лжи и жизнь во лжи”[69].
Поздней весной 1915 года Успенский едет в Москву, чтобы повторить там свои циклы лекций. В Москве он встречает своего друга Меркурова, который рассказывает ему о таинственном греке с Кавказа Г. И. Гурджиеве и настаивает на встрече с ним Успенского.
Встреча произошла в сомнительном кафе на шумной московской улице, где собирались мелкие дельцы и комиссионные агенты. Потом последовала новая встреча с Гурджиевым и группой его учеников, на которой читался текст, раскрывавший гурджиевские идеи. После этой встречи Успенский писал: “Я чувствовал что-то странное – долгое чтение, из которого я мало что понял, люди, которые не отвечали на мои вопросы, сам Г. с его странными манерами и его влиянием на окружающих его людей, влияние, которое я все время на себе ощущал и которое вызывало во мне неожиданное желание смеяться, кричать, петь, как будто бы я сбежал из школы или из-под какого-то странного ареста”[70].
Встреча с Гурджиевым знакомит Успенского с новым, поразившим его учением и новой необычной методикой “пробуждения”. Она означала также начало второй главы его жизни.
Таким образом мы видим, что неразрешимый конфликт между идеальной и ординарной моделями определил характер личности Успенского и линию его жизни. И хотя первый период жизни Успенского во многом строился под знаком идеальной модели, ординарная модель также проявляла себя в его жизни, постоянно меняя обличие. Образ прилежного школьника, корпящего над уроками в течение его гимназических лет, а позже – удачливого журналиста, с одной стороны, и с другой – образы “бунтовщика” и социального отщепенца преследовали Успенского в первую половину его жизни.
Разделяя первый этап жизни Успенского на четыре следующих друг за другом периода: детство, отрочество, юность и зрелость – можно увидеть, что в детстве благотворное влияние в плане строительства фундамента его личности было оказано на него его непосредственным окружением – семьей. С подросткового возраста Успенский сам начинает строить модель своей жизни и личности, которые складываются как результат взаимодействия двух моделей: идеальной и ординарной, Петра и Демьяна. Характер идеальных моделей, реализованных как “блуждающий дух”, “чудак”, “странник” и “парадоксалист”, определялся его детскими склонностями и влияниями его детства и юности. Ординарные модели, которым он противостоял в отрочестве, – это модель “благоразумного ученика” и ее плоский антипод – модель бунтовщика против социальной и интеллектуальной рутины. В юности контрастирующими ординарными моделями были “успешливый журналист” и “социальный отщепенец”.
Идеальной моделью Успенского в юности стал сверхчеловек. Вполне уже воплощенные модели предшествующего периода, а именно “блуждающй дух”, “странник” и т. п., Успенского уже более не удовлетворяли, но с другой стороны, идеальная модель “сверхчеловека” казалось ему практически недостижимой. В результате в следующем периоде своей жизни (1907–15 гг.) Успенский осознает себя как “духовного искателя” – модель, заимствованная им из теософского арсенала. Эта модель несла в себе обещание конкретного руководства на путях духовного продвижения.
На этой стадии Успенский обнаружил, что модель “духовного искателя” таит в себе искушение и опасность трансформации в свою противоположность: ординарную модель “профессионального мистика” и что на этом пути он уже сделал значительные успехи. Осознание этого делает Успенского эмоционально уязвимым и духовно неустойчивым. С течением времени эта двойственность, заложенная в идеальной модели “духовного искателя”, приводит к возникновению глубокого внутреннего конфликта, вызывающего у Успенского мучения и страхи. Это неустойчивое равновесие между двумя сторонами Успенского, Петром и Демьяном, делает его на этом этапе особенно восприимчивым к влиянию сильной личности и парадоксальных теорий кавказского мистика Г. И. Гурджиева.
Успенский и европейский интеллектуализм
Основной чертой российского интеллектуального процесса было и остается противостояние двух типов мышления, воплощенных в двух культурных моделях, а именно прогрессистской и метафизической. Эти термины призваны очертить существенные свойства двух философских направлений: одного – делающего акцент на социальном, и другого – на метаисторическом, метасоциальном плане.
Основные элементы прогрессистской модели были сформированы в России еще в XVIII веке дворянскими “просветителями”. В середине XIX века прогрессистская модель вновь возрождается группой радикально настроенных писателей-разночинцев, таких как Белинский, Чернышевский, Добролюбов и Писарев. Начиная с этого времени она определяет расстановку сил в русском обществе. Под влиянием социалистов-утопистов Сен-Симона и Фурье, немецких “механических материалистов” Бюхнера и Молешотта, дарвиновского эволюционизма, контовского позитивизма и утилитаризма Дж. С. Милля российские “прогрессивные” писатели делали преимущественный акцент на радикальной перестройке общества, которая должна была, по их расчетам, привести ко всеобщему благоденствию. Их социальный радикализм в одних случаях принимал форму нигилизма и анархизма, в других – философского социализма. Противопоставляя “естественного человека” “метафизическому человеку” и законы природы божественному провидению, они воспринимали антропологическую проблему как проблему естественно-научную, а естественные науки как гарант и критерий истины. Религиозный и идеалистический взгляд на человека как на существо метафизическое был вытеснен концепциями человека-организма и человека-машины. Акцентируя конфликт поколений, они отвечали на метафизические устремления поколения “отцов” идеями “рационального эгоизма” и утилитаризма. Их атака на метафизическую модель проходила под эгидой материализма, позитивизма, биологизма, эмпиризма, рационализма и атеизма.
“Прогрессивная” критика 1840–1870-х гг. утилизовала две важные христианские концепции, а именно – идеи “нового человека” и “новой эры”, причем первая теперь воплощала их философскую и антропологическую доктрины, а последняя понималась как царство счастья и справедливости на земле. “Прогрессивная” концепция “нового человека” несла в себе альтруистические идеалы метафизической модели. Этический идеализм и религиозный имманентизм в своеобразном преломлении вошли в секуляризированную теорию “нового человека” и “нового времени”. Соединение в прогрессистской модели материалистических и позитивистских убеждений, с одной стороны, и этического идеализма и социального утопизма – с другой, определило направление ее дальнейшего развития. Указывая на эти противоречия внутри прогрессистской модели, некоторые историки и философы заметили, что “движущую силу” и “творческий смысл” этой модели следует искать в метафизической модели. Зеньковский объяснял “яростно-страстный атеизм” прогрессистской модели “потребностью удовлетворить религиозные поиски вне христианства или, по крайней мере, вне существующей церкви”[71].