Литмир - Электронная Библиотека
A
A

- Теперь уже ты увлекся игрой в определения?

Он пожал плечами.

- Что поделаешь? Видно, это в нас крепко сидит, - Я усмехнулся в его добродушное теперь лицо, - Ну, а скажи, зачем же фантастике наука?

Он улыбнулся.

- Я мог бы привести слова Уэллса. Он говорит, что всего лишь заменил вмешательство мага на интервью с наукой. Для него роль науки в фантастике сводится к роли рычага, переводящего события в плоскость несуществующего; там, в этой плоскости, Уэллс соединяет ("вмешательство мага"!) оба аспекта сказки - исполнение желаний и социальное обличение. Его мир исполненных желаний и оказывается наилучшим социальным обличением.

- Это приемлемо, - откликнулся я. - Вполне понятно, почему именно Уэллс, определяя роль науки в фантастике, указывает на генетическую связь со сказкой. Такое определение подошло бы и Брэдбери. Лирик, романтик и сказочник, он ближе в этом отношении к Уэллсу, чем аналитичный Днепров. И, разумеется, у Днепрова есть свой ответ на мой вопрос. И, разумеется, он складывается из представления о фантастике как средства показа научного прогресса. Ибо такой является фантастика Днепрова. Наука нужна фантастике в любом ее обличье, ибо фантастика начинается с научного осмысления мира. Мира в целом или любой его части, но взятых в движении, в тенденциях, в подспудных закономерностях, не имеющих чувственного бытия и потому бытующих в понятиях.

- Стало быть, говоря о науке, ты имеешь в виду не конкретные науки, а общий научный способ подхода к миру, мировоззрение?

- Ты только теперь это уловил? Конечно. И в той мере, в какой видение фантаста отражает - правильно отражает - научно обоснованную картину мира, - его фантастика научна. Не интегралы решают судьбу этого определения, а верное угадывание или понимание законов, правящих интегралами и судьбами людей. А вкладываемый сейчас в это определение смысл узок. В последних сказках Лема - например, в сказке о машине, умевшей делать все на букву "Н" - употребление науки в этом узком смысле, использование ее чисто терминологическое. "Машина" для Лема - то же, что корабль Гулливера для Свифта. В те времена путь в неведомое пролегал через море, сейчас - через космос или лабораторию, но и то и другое всего лишь дань традиции, привычке века. Там, где другие открывали Острова пряностей, Свифт открыл целый мир - его историю, политику, мораль.

- Значит, и Брэдбери, о котором пишут, что он, ненавидящий науку, по недоразумению числится научным фантастом, и американская фантастика с ее "войной всех против всех" во все времена и на все пространства тоже научная фантастика?

- По-моему, да. Чем, собственно, отличается Брэдбери от Уэллса, Азимов от Днепрова, как фантасты? У первых находит выражение одна сторона научного взгляда на мир и историю, вторые видят оба аспекта. Это различие метафизики и диалектики. Но первоначальный импульс у них один: все они идут от науки.

- У тебя наука сначала расширилась, а теперь и вообще потеряла всякие очертания. Ты говоришь уже не столько о самой науке, сколько об интерпретации ее итогов, о понимании ее путей и, по существу, путей истории? Впрочем, если говорить о мировоззрении, нужно брать именно так.

- Я говорю о науке как о картине связи явлений, взаимодействия и развития их, дающей понимание причин и следствий. Это не каталог фактов.

- Но без фактов...

- Кто же спорит с этим? Но если ты вглядишься в фантастику, то увидишь, что именно это - научное мировоззрение - и нужно было ей, именно это ее и оплодотворяло, определяло главные цели, направление интересов. И это же обозначило границы лагерей...

- Каких еще лагерей?

- В фантастике есть свои лагеря. Если хочешь - направления.

- Это ты о метафизике и диалектике?

- Нет, с метафизической фантастикой все относительно ясно. Извлекая из науки метафизический урок, фантаст - вольно или невольно - омертвляет движение, берет его застывший момент и тем самым сразу же нарушает пропорции мира, к исследованию которого приступает. Он разрушает свой метод.

- Даже Брэдбери?

- И Брэдбери, и Азимов, и Сциллард - они блестяще анализируют остановленное мгновение, но именно потому им нечего предсказать. Их миры безвыходны, замкнуты, это вечный, мучительный, как пытка, повтор одного и того же.

- Так. Значит, метафизика у тебя тождественна с пессимизмом в итоге?

- Ну, в конце концов весь американский фантастический апокалипсис растет из метафизического понимания истории и роли науки в ней. Но Брэдбери, Сциллард - те защищают в этом аду человека, они могут в вырванном из времени миге раскрыть страхи и сомнения человеческой души, хотя и не могут показать надежд, могут вызвать в нас сострадание и понимание. А другие - вся эта "черная сотня" из космических притонов, они ведь ничего не защищают, не открывают, за ними - пустота...

- Нет, ты все-таки продолжай.., а диалектика дает в итоге оптимизм?

- Исторический оптимизм.

- Опять красивости?

- Нет, я просто не знаю общепринятой терминологии. Короче, я за сложный оптимизм - против бездумного бодрячества.

- Вселенную шапками закидаем?!

- Дело даже не столько во вселенной, сколько в человеке, в отношении к нему. В признании его сложности, противоречивости, порой трагичности. В понимании того, что история не райские кущи, не прямая магистраль в царство разума и человечности. В ней есть тупики, закоулки, такие чудовищные повороты, на которых у человечества голова идет кругом. Бывает, что приходится отступать. Мы еще очень мало знаем о будущем, а стало быть - о прошлом, о самих себе.

- Но при чем тут фантастика?

- Фантастика ведь еще пытается предвидеть. В каждой ее модели, в самом столкновении человека с неведомым уже таится необходимость предвидения, чисто фантастический элемент.

- Но ты же отрицал моделирование будущего!

- Как сущность фантастики, но не как один из ее элементов. Здесь речь идет не о будущем, а о возможном, не о вымышленных достижениях, а цене этих достижений, человеческой цене.

- Стало быть, не столько возможные факты, сколько следствия из них?

- В этом роде. И тут-то вступает в игру то видение мира, которым обладает фантаст, его понимание человека и истории, И оптимизм оказывается разным.

- Именно?

- Я бы определил эти лагеря так - релятивизм и антропоцентризм. Главный метод первого - сомнение, отрицание мифов и догм сегодняшнего дня. Это дает возможность разрушить устоявшиеся представления, всколыхнуть живую, ищущую мысль, предостеречь от розового оптимизма. Главное во втором - утверждение идеала, прямое его утверждение. Это воодушевляет мечту.

- Релятивизм - это, наверно, Лем? Это все его предостережения?

- Это не только Лем. Это целое направление.

- И твои симпатии, конечно, на стороне Лема?

- Это мои личные симпатии, но мне кажется, что в них есть что-то объективное. Понимаешь, есть самый привлекательный миф - миф о всемогущем человеке. Он привлекателен, ибо наполняет осмысленностью нашу жизнь, нашу борьбу, но в нем таится и опасность...

- Но почему же антропоцентризм?

- Потому что от убеждения во всемогуществе человека есть реальная опасность перейти к убеждению в его избранности - избранности земного человека, а не разумного существа вообще. В антропоцентристской фантастике вселенная и история теряют качественное многообразие, становятся лишь разнообразными, качество вырождается во внешнее различие.

- Ты прав в том смысле, что в фантастике антропоцентризм действительно незримо лежит в основе многих и многих вещей. Ефремов...

- Ефремов - это вершина антропоцентризма. Его "Туманность Андромеды" дает полное развертывание этого тезиса - на всю историю и на всю вселенную. Собственно, такой размах в одной книге и стал возможен лишь благодаря внутреннему убеждению в единообразии... В этой грандиозности - величие книги, ее роль в фантастике. И в то же время эта грандиозность исчерпывающа. Недаром после "Туманности" кажется почти невозможным что-либо добавить к ефремовской картине - все кажется частностями.

4
{"b":"64292","o":1}