Габриель стоит в дверях со свертком в оберточной бумаге – по форме это должна быть картина. В другой руке у него потертый атташе-кейс. Элли раньше думала, что Габриель носит с собой досье и меморандумы, но оказалось – всего лишь запасной носовой платок, яблоко, роман в мягкой обложке, текучую авторучку и поцарапанную лупу.
– Где лошади? – спрашивает Габриель.
– Не понимаю.
– Пахнет, как на фабрике, где делают казеиновый клей. Можно войти? У меня тут кое-что, думаю, вам интересно будет взглянуть.
Она отступает от двери, и Габриель заходит в квартиру. Из прихожей можно попасть в кухню-гостиную и в жилую комнату, и Габриель замирает между проемами. Он опасливо смотрит на книжный шкаф во всю стену, потом заглядывает в кухоньку, заставленную банками и формочками для льда с красками и маслами.
– Сделать чай? – спрашивает Элли, поправляя очки на переносице.
– Только если пообещаете, что не отравите меня.
– Никогда в жизни.
– А у вас есть «Эрл Грей»?
– Я начала покупать его специально для вас. Только он в пакетиках, пойдет?
Габриель улыбается:
– Один раз потерплю.
Он ставит раму и атташе-кейс на пол.
Три автобуса проносятся по магистрали – скользящие прямоугольники света на занавесках. Рев их моторов оглушает, и Габриель зажимает руками уши. В его манерах есть что-то детски обезоруживающее: мальчик, позаимствовавший одежду и ужимки у суетливого дядюшки. Элли от плиты смотрит на прямоугольный предмет в оберточной бумаге. Задние конфорки предназначены для еды и чайника, на передних она разогревает химикаты и варит клейстер.
– Как все прошло? – спрашивает она и тут же жалеет, что не отложила вопрос на после чая. Ей не хватает опыта и такта в этой игре, где ничто не говорится прямо.
Габриель делает вид, будто не услышал.
– Мне один кусочек.
– Знаю.
Элли наливает кипяток в две неодинаковые кружки, кладет Габриелю кусок сахара. Ей случалось применять чай для тонировки, и сейчас, размешивая сахар, она думает о танине. Когда она входит в жилую комнату, Габриель уже сидит за пластиковым столом. Атташе-кейс и раму он поставил у ног.
Элли ждет, когда чай настоится.
– Итак? – спрашивает она.
– Я сам в сделке не участвовал. Предоставил это организатору. – Он дует на кружку. – Но очевидно, все прошло успешно.
– Хорошо, – говорит Элли. Он раньше упоминал курьеров и организаторов – надо полагать, первые работают на вторых.
Габриель вынимает из кейса платок и вытирает лоб.
– Вам стоит задуматься о выращивании орхидей. За то время, что я тут сижу, мои ботинки покрылись тропической плесенью.
– Да, квартира не идеальная.
Некоторое время оба молча пьют чай.
– Вы покажете мне, что у вас в оберточной бумаге?
– Вы провели тысячи часов над одной картиной, но не можете спокойно допить чашку чая.
– Это что-то, что надо реставрировать? – Слово «реставрировать» кажется теперь исполненным тайного смысла.
– В ближайшее время – нет. – Он смотрит на завернутую картину. – Мы надеемся подержать ее у вас несколько дней. Я скоро арендую новое хранилище в Челси, но сейчас мне некуда ее поместить. Долгая история. Так или иначе, не думаю, что кто-нибудь станет прочесывать эту часть Бруклина в поисках малоизвестного голландского шедевра.
Элли держит кружку в дюйме от губ, не пьет. Ей хочется спросить, что значит «мы»: существует ли теневой партнер, некий латиноамериканский или европейский финансист, или это манера говорить о себе во множественном числе, которую Габриель почерпнул из дешевых детективов. Однако мысль мгновенно меркнет от наплыва более сильного чувства.
– Можно мне ее посмотреть? – Элли раздражает просительный тон в собственном голосе, так что она просто берет картину и кладет на стол.
– С Новым годом, – произносит Габриель и отхлебывает чай.
– Я беспокоюсь из-за влажности. У меня в квартире парник.
– Она тут долго не пробудет. Возможно, стоит держать ее завернутой в шкафу.
Элли ставит раму на бок и начинает отклеивать скотч, аккуратно, чтобы не порвать оберточную бумагу. Сняв первый лист, она чувствует смоляно-солоноватый запах старого дерева. Габриель убирает со стола кружки и журналы по искусству, встает рядом с Элли. Она кладет картину лицевой стороной вверх и отходит к стене включить люстру. Комнату заливает свет, Габриель моргает. Элли возвращается к столу и наклоняется совсем низко, разглядывает картину с расстояния в несколько дюймов. Так она всегда изучает новую работу. Оценить композицию с расстояния десять-двенадцать футов – это успеется. Сперва она хочет увидеть топографию, пастозность, бороздки, оставленные соболиной кисточкой. Случайную угольную или меловую линию, проглядывающую из-под трехсотлетних лессировок. Ей случалось английской булавкой проверять пористость краски, а потом пробовать острие на вкус. Поскольку старые грунты содержали гипс, клей и что-нибудь съедобное – мед, молоко, сыр, – у Золотого века есть отчетливый сладкий или творожистый вкус. Элли всегда начеку, чтобы не попробовать кобальт или свинец.
Затем она мысленно сопоставляет собственные слои и линии с тем, что видит перед собой, – как бы прокручивает весь процесс создания картины в обратном порядке. Это как раздевать женщину, думает она, аристократку, укутанную в ярды кружева. Есть кое-какие импровизации и влияния, которые Элли не угадала по фотографии. Небо, например, больше похоже на рембрандтовское, чем она думала. И в совершенно неожиданных местах краска выпирает комочками и чешуйками.
– Как у вас получилось? – тихо спрашивает Габриель у нее за плечом.
Элли выпрямляется и понимает, что надолго задержала дыхание.
– Если не повесить их рядом и не разглядывать с расстояния в три дюйма, разницы никакой.
Она смотрит на грубоватые желтые шарфы конькобежцев. Что-то в них цепляет ее мысль.
Габриель разглаживает складку на рукаве:
– Ладно, оставлю вас, голубков, наедине.
Он берет кейс со стола, щелкает замками. Сегодня вместо сморщенного яблока и шпионского романа там лежит конверт, который Габриель достает и протягивает Элли.
Она отказывается брать деньги в руки. Тогда он деликатно кладет конверт на стол и направляется к двери. Элли слышит его осторожные шаги в полутемной прихожей и ждет, когда они затихнут. Долго-долго она смотрит на картину, потом относит ее в спальню и ставит на комод. Несколько часов, до самого сна, Элли разглядывает полотно, зачарованная девочкой в сумерках и заледенелой рекой, которая вспыхивает белизной и серебром всякий раз, как по автомагистрали проносится машина.
Амстердам
Зима 1636 г.
Вообще-то, она должна писать тюльпаны, но каждое утро после завтрака, когда Барент уходит, Сара поднимается в свою мастерскую на чердаке и вынимает из ниши в стене другую картину. В этой самой комнате испустила последний вздох Катрейн, здесь у нее почернели ногти и свет в глазах потух. Всего за четыре дня ее тельце истаяло и сделалось почти невесомым. Его закутали в саван, примотали веревками к кровати, затем кровать вместе с телом спустили на канате, перекинутом через грузовой брус, и увезли в закрытом фургоне. Прошел уже почти год, но и теперь всякий раз, как Сара входит на чердак, у нее перехватывает горло. С полчаса, до того, как работа упорядочит мысли, она чувствует себя потерянной, лишенной ориентиров, – расхаживает по чердаку, сцепив руки за спиной, ропщет на Бога.
Затем Сара принуждает себя к работе. Сегодня она ставит подрамник с натянутым холстом на мольберт у окна, рядом с цветочным натюрмортом. Садится на табурет спиной к большому двустворчатому окну, смотрит на застывший зимний пейзаж. Река и небо кажутся ей слишком бледными. Хочется добавить более глубокого тона и цвета, чего-то за всей этой белизной. Сара нанесла на весь холст имприматуру из умбры и сажи, но теперь думает, что слой надо было сделать плотнее. Снег, написанный свинцовыми белилами, кажется равномерно холодным и одинаковым. Сара разглядывает участки картины возле девочки у березы. Иногда она подозревает, что пишет аллегорию перехода дочери от живых к мертвым, девочку, вечно бредущую по снегу. Это кажется невыносимо сентиментальным даже для нее самой, но она каждый вечер лежит без сна, слушает потрескивания и скрип старого деревянного дома и мысленно исследует собственные мазки, словно принципы некой непостижимой восточной философии. Загадка живописи и света пугает Сару, но вместе с тем и гонит прочь неблагочестивое отчаяние. Иногда Сара по нескольку дней кряду думает только о картине.