Николай, Шурин муж, любил вышивать. С детства это у него тянулось. Придет с работы и, если нет дел по дому, сядет у телевизора в кресло, пяльцы – в руки, и вышивать. И крестиком мог, и гладью, но крестиком лучше получалось, художественней. В квартире у Пустынных, в обеих комнатах, на всех стенах картины и картинки висели – и не какие-нибудь там вазочки или цветы, а жанровые вещи: «Грачи прилетели», «Три богатыря», «Бурлаки на Волге», пейзаж Левитана, перовские «Охотники на привале». Прямо художественная галерея. Глеб думал – это все Шуриных рук дело, та не отрицала, но и не подтверждала его догадку. Только отворачивалась, когда Глеб на стены смотрел, посмеивался да подшучивал:
– Тебе, пеструха, в Москве надо пёрышки чистить. А ты тут вянешь-пропадаешь… Не я твой мужик, а то бы выпорол тебя да в загривок вон: шагай, пеструха, живи!
«Пеструхой» он ее звал с первого дня – видно, за веснушки на лице. Мужа ее, Николая, по имени тоже не звал. Только – «щегол». К примеру: «Слышь, щегол, плесни-ка пару капель…» Впрочем, щеглами он называл всех мужиков подряд.
Сказать, что Шура тяготилась приходами Глеба, вряд ли справедливо. Было в нем, при всей его грубости и наглости, что-то особое, странное. Шли раз вместе по улице. Ну, какая она, Шура? Крепкая, литая, крутобедрая. Мимо два парня проходили, один вслед бросил: «Видал – кобыла? И ведь не в стойле стоит…» Глеб развернулся и, как кошка, прыгнул вслед парням. Страшней всего – и говорить ничего не стал: схватил того, что ухмыльнулся, огромной пятерней за волосы, повернул к Шуре:
– Щегол, я не ослышался: ты хотел извиниться перед девушкой?
Тут второй парень не долго думая размахнулся – хотел ударить Глеба, но Глеб этого не любил: он резко, беспощадно пнул парня в пах, тот перегнулся пополам, и Глеб потащил первого парня за волосы к Шуре:
– Ну, щегол, пропой нам песенку!
– Извини, не знал… – прохрипел парень.
– Не «извини, не знал»… А – извините, девушка, долгих вам лет и счастья в личной жизни. Ну?!
Глеб развернул парня и, дав хорошего пинка, пихнул его в шею подальше от себя:
– Пошел вон, щегол!
Вся эта сцена произошла в считанные секунды, Шура стояла ни жива ни мертва. Вдруг она развернулась и бросилась бежать… Глеб постоял, подумал, загадочно присвистнул и пошел своей дорогой.
Позже, разбираясь в себе, Шура сделала открытие: как бы там ни было, а ведь ее оскорбили, как оскорбляли уже не раз – и в магазине, и на улице, и на пляже, и она привыкла к этому, не обращала внимания, научилась не обращать внимания, потому что какая может быть защита против этого? И вот, странно, Глеб защитил ее… Дико, грубо, по-звериному, но защитил. Разве Николай решился бы на это? Да он прошел бы мимо, от стыда и бессилия только понурил бы голову – и все. Вступился бы за нее? Ни за что! И она давно свыклась с этим; привыкла, что могут где угодно ни за что ни про что оскорбить, унизить, обматерить – и всем хоть бы что. И ей – в первую очередь… Откуда это? От беззащитности? От слабости тех, кто рядом? От трусости?
Как бы там ни было, но, когда рядом с ней находился Глеб, Шуре становилось поразительно спокойно за себя – она была как в броне, невидимой, но прочной.
В этом смысле муж Николай тускнел в ее глазах, хотя был во сто крат лучше, чище, добрей и работящей, чем Глеб. Да и какое может быть сравнение: Глеб – отребье общества, Николай – нормальный, порядочный человек.
А бывало, спорили они на эту тему, Глеб и Николай. Глеб все посмеивался:
– Такие, как ты, хор-рошая для назёма подкладка!
– Я?! – поражался Николай. – Ну, знаешь!
Хотелось ему крикнуть: «Это ты – бездельник, пьяница, бродяга, алиментщик, ты для назёма удобрение!» – но как крикнешь такое Глебу? Можно и по шее заработать. Отмалчивался Николай, только дышал рассерженно.
– Вон и баба у тебя, – говорил Глеб, – захочется кому – тот и подвалит. А ты рот разинешь.
– Я не сторож, не злая собака, чтоб караулить. Шура сама сознательная, понимает: любовь и семья – свято.
– Ха, любовь! – хохотал Глеб. – Плесни-ка пару капель, щегол. Вот так! Ну, насмешил дядю: любовь! Вытер о нее сапоги – и все дела.
– Чего с тобой говорить! – отмахивался Николай. – Ты давно износился, истаскался, нет для тебя ничего святого.
– Слышь, пеструха, это я износился?! – поворачивался Глеб к Шуре. – Ну-ка, вякни своему щеглу: кто из нас кулик болотный, а кто кукует на суку?
– Слушать вас тошно, – отвечала Шура.
Не раз говорил ей Николай: хватит привечать Глеба, а она руками разводила: я тут при чем?
Не пускать, что ли? Раз попробовали: чуть дверь не вышиб, всех соседей на ноги поставил, Надюшку до смерти напугал: «Так-то вы добро помните, щеглы? Мать вашу размать!» – бесновался Глеб.
Смирились, как с Божьим наказаньем: ведь в самом деле от смерти спас, чего ж теперь…
Надюшка по вечерам, после садика, частенько к бабушке убегала. Николай на работе. Шура дома одна. Что это за жизнь? Почему-то все время ждешь от нее чего-то необычного, чего-то другого, странного…
Вгляделась один раз Шура: сидит Глеб напротив, стакан в руке держит, огурцом хрустит; волосы грязные, свалявшиеся, глаза мутные, лоб не то что в морщинах – будто в бороздах; нос отвис.
– Сколько хоть тебе лет? – спросила Шура.
– Сорок, не знала? – буркнул Глеб.
– А детей сколько? Есть дети?
– Спроси чего полегче! Двое – законных, и так штук пять-шесть по свету болтаются.
– Не врешь?
– Пеструха, не смеши дядю! Дядя врать не любит.
– Странно… – Шура подперла подбородок руками. – Как же ты живешь? Детей не жалко?
– Пусть скажут папочке спасибо, что на свет пустил.
– Так ведь сироты!
– Чего это? – удивился Глеб. – У баб мужики законные есть. Поднимают на ноги моих короедов.
– Совесть в тебе есть?
– Нету.
– Нет совести?
– Нет, пеструха, нету.
– Не может быть! – искренне удивилась Шура. – Не может человек без совести жить.
– Не может, а живет. У кого ты совесть-то видала? Все без совести живут.
– Страшный ты человек… Жалко мне тебя, ох, жалко!
– Жалко, пеструха? – усмехнулся Глеб. – Ты меня не жалей. Себе дороже обойдется.
– Да я не в том смысле…
– Хочешь, байку расскажу? Сволочья, а бабы меня любят. Почему? А им жалеть охота. Натура у них такая. И заметь, пеструха: каждая из меня человека думает сделать. Я ей в морду, а она из меня – человека. Ну, дуры!..
Шура смотрела на него во все глаза. А ведь правда: хотелось ей взять, встряхнуть его хорошенько, надавать пощечин, отмыть, отчистить, поставить на ноги, сказать: смотри, балбес, жизнь прекрасна, жизнь удивительна, а ты!..
– И много у тебя было таких женщин?
– Да пруд пруди, пеструха!
– Ври давай… Кому ты нужен?
– Никому не нужен, точно, а всем охота человека из меня сделать. А из меня человека не сделать. Я – кому хочешь жизнь изломаю, а меня никому не переделать. Горбатого, сама знаешь, одна могила только исправит.
– И мне изломать можешь? – поинтересовалась Шура, и кокетливо это у нее получилось, игриво – сама не ожидала такого.
– И тебе.
– И мне-е?.. – изумилась Шура. – Как же ты это сделаешь?
– Много будешь знать, скоро состаришься, пеструха. Плесни-ка лучше пару капель…
Опять сидели, она смотрела на него, он хрустел огурцом, яснел глазами, отходил от вчерашнего.
– А ты наглец, – задумчиво произнесла Шура.
– Я хам, – поправил ее Глеб.
– Точно, хам, – согласилась она.
– Хам – профессия избранных. Запомни, пеструха, это Глеб Парамонов открыл. Он слов на ветер не бросает…
Вечером Николай накричал на Шуру: я знаю, он тебе нравится, наглец, подонок, сколько можно терпеть его, это ты, ты приваживаешь его, если бы хоть раз сказала твердо: «Не ходи!» – он бы послушался, он бы тебя послушался, он из-за тебя, к тебе ходит, думаешь, я не понимаю? Я все, все понимаю.