Тихо, в кромешной безлунной и беззвездной тьме выехали в тайгу Евдоким, Ольга, Тоня, двухлетняя Нина и двое сыновей Евдокима. Старшая дочь Маруся была уже замужем за Никишей и жила у него. Марфушу решили оставить на краю села в заброшенной бане. Марфуша должна была вот-вот родить. Ольга Павловна узнала это от самой Марфуши, когда та в слезах призналась ей, что встречалась тайком с Матвеем, соседским парнем, и они собирались пожениться. Его родители уже готовились послать сватов, но внезапно их всех забрали ночью и увезли в ссылку. Марфуша долго скрывала беременность, надеясь, что Матвей вернется. Не вернулся. И она, спустя два месяца, призналась в грехе своем Ольге Павловне:
− Мама, прости меня, виноватая я. Не могла тебе сказать раньше, боялась. Ждала, что Матвей вернется.
− Ох, Господи, да за что же нам это послано такое лихо, в такое-то времечко. Что же тепереча делать-то? Ох-хохо! Да что тут делать-то? – рожать будем! Да ты не реви, не ты первая, не ты последняя. Ох, девка-девка, доченька моя ненаглядная, как не во время-то! Кого ждать-то будем – парня аль девку? Хорошо бы парня, хлопот меньше с ними…
Сказала Евдокиму. Тот поскреб бороденку, пригладил, вздохнул протяжно, сказал:
− Жаль, хороший парень Матвей был, может все-таки вернется. Чё делать-то – пущай рожает!
И вот дождались беды – бежать надо куда подальше, прочь от родного порога. Ольга Павловна металась по дому, собирала в дорогу все, что надо, боясь разбудить детей. Глотая слезы, глушила рыдания, не переставая шептать:
− Господи, помилуй и прости, помоги нам, грешным детям Твоим! Не оставь милостью своей, прости, прости…
Перед тем, как тронуться в путь, отвела Марфушу в баню. В темноте, не зажигая огня, при слабом свете из оконца, села с ней на лавку, обняла ее и, стараясь не выдавать боли и отчаяния, твердо заговорила:
− Не реви! Слушай меня внимательно! Нельзя тебе с нами, не выдюжишь, тяжко будет. Побудь здесь. Ни к кому не ходи! Вот тебе узелок – тут все. Родишь, как я тебя учила, оклемаешься. А если невмоготу будет – тут уж зови на помощь. Небось не обидят в таком-то положении. А потом беги за нами. Мы в Парной будем.
И она, срывающимся в несдерживаемых рыданиях шепотом, горячо зашептала молитву. Перекрестила Марфушу, крепко прижала ее пахнущую ромашкой головку, к груди и быстро шагнула прочь, к двери. Пропала во тьме.
В бане на краю села Марфуша три дня пряталась, трясясь от страха, что ее обнаружат. Потом начались схватки. Как она родила в полубессознательном состоянии без чьей-либо помощи – один Бог свидетель. Безумный бред смешивался с явью. Так и не поняла – показалось ей, или, в самом деле появилась перед ней женщина, вроде знакомая. Постояла возле нее, покачала головой и сказала:
– Бежать тебе надо, ищут тебя, дитенка отберут, а тебя – в тюрьму отправят!
И – как растаяла, исчезла.
Сколько прошло времени, Марфуша не знала. Измученая, полуживая, приходя в себя, долго лежала, обняв свою девочку. Искусала губы в кровь от боли, ужаса и отчаяния, силясь сдержать рыданья. Потом, успокоившись, всю ночь лежала без сил, осознавая всю безвыходность положения.
Едва стало светать, она обтерла теплой водицей свое дитятко. Исцеловала полумертвыми губами крохотное тельце, завернула в пеленочку. Покормила впервые, неловко и нежно, грудью свою девочку. Лицо ее было застывшим, только слезы катились, когда она пела колыбельную своей крошке:
− Баю-баюшки-баю, не ложися на краю, придет серенький волчок, Надюшу схватит за бочок, аа-ааа…
Пела долго, пока дочка, тихо посапывая и покряхтывая, сладко чмокала губенками. Пела, глядя вперед ничего не видящим взглядом, тихим, тоскливым, дрожащим, прерывающимся, тоненьким голоском. И думы, думы гнетущие одолевали ее – как она будет бежать сквозь тайгу, добираться одна без помощи с только что родившейся девчоночкой. Добраться-то доберется, можно за неделю, если правильно найдет дорогу. А как быть с дочкой – уход, пеленки, кормление, помыться, дожди, холодные ночи, зверье таежное, гнус, мошки, комарье… Как быть? – подскажи, Господи! Нет, помощи ждать не от кого!
Выла тихонько и рыдала до рассвета молоденькая мама. Покормила грудью проснувшуюся доченьку свою и убаюкала. Когда ребенок уснул, вышла из баньки в утреннюю туманную сырость.
И от безысходности, ужаса и отчаяния, в последний раз отвернув уголок пеленочки и, убедившись, что девочка спит, вытянула руки с драгоценной ношей вперед над обрывом реки и, подняв к небу глаза, разжала ладони. Когда звериный протяжный вопль с хрипом замолк в ее горле, она с ужасом глянула вниз! – но уже ничего не увидела. Только бурлящий поток катился с шумом вдоль редких камней.
Утопила она свое дитятко!
Бросилась прочь от страшного места, продираясь сквозь заросли кустов и буйной травы. Искусанная комарами, уставшая и еле живая, бежала, плелась, бормоча: «Господи, Господи, прости! О-о-о! Нет мне прощения, не замолить! Прости-и-ии!». А слезы лились и лились по ее воспаленному лицу, прорываясь страшным воем и рыданиями. Уставшая, падала в траву. Закутавшись в шаль, утихала. Но во сне видение утопления дочки не покидало ее. Она просыпалась в страхе и возвращалась в явь, которая была страшнее сна, который вновь приходил, чтобы бередить ее душу – короткий страшный сон. Больше недели скиталась по таежным тропам без еды, узелок с едой забыла в баньке. Потом все-таки еле живая, доплелась до Парной, разыскала родных.
Евдоким привез семью сначала в Парную, потом отправились на Коммунар, потом в Ужур, Саралу, боясь преследования. Одна лошаденка вскоре пала – ведь надо было овсом кормить лошадей! Вторую удалось сохранить.
И еще одна беда случилась. Евдоким потерял мешок с деньгами. Деньги эти были разные, скопленные в то самое время, когда власть менялась, и менялись деньги. Евдоким все не мог с ними расстаться, все надеялся наивно, что они ему пригодятся. И вот, видно, где-то в суматохе обронил, потерял мешок непонятным образом. Очень горевал об этом Евдоким. Матерился и рыдал, кляня себя за ротозейство, так и не поняв, что они давно уже потеряли свою ценность.
Когда добрались до Саралы, была уже осень. Кое-как устроились, нашли пристанище и работу на руднике. Сильный, уверенный в себе, Евдоким, всегда спокойно решающий все проблемы, в этой ситуации вдруг ослабел, почувствовав свое бессилие перед несокрушимой бедой, которая все-таки не обошла стороной, коснулась его семьи и вмиг лишила его способности влиять на ход событий. Осознавая свою ответственность, он, внешне еще сохранявший спокойствие, вдруг круто запаниковал, чувствуя животный страх за свою семью, детей, крошку Нину, которая на глазах таяла от уродующего, сжирающего ее нежное детское тельце, рахита.
− Вот блядсво-то како началось, чистое блядство осатанелое. Все оскотинились! Кака така власть, если она народ разоряет? Кому это надо-то?! Бандюки верховодят, не иначе, креста на них нет! Чё делать-то, Ольга, будем? Неужто не выдюжим?
− Сдурел ты, чё-ли совсем, Евдоким? Чё делать, чё делать… Работать будем, землю зубами грызть будем, а не сдадимся. Нельзя нам по другому – детки у нас! Неужто Господь не поможет, не подскажет, оставит без соломинки, чтоб удержаться? Чай не война ишшо… Хорошо хоть лошаденка жива, рудовозом на ней поработаешь… Зиму бы перенести! Я тоже подработаю, дотерпим, ведь спаслись всеж-таки, до лета выдюжим как-нибудь. Лошадку бы сохранить, а там – тайга-матушка прокормит. Я по дворам пойду, по начальникам да торгашам мыть, стирать, убирать, белить – за хлеб, соль, картоху… На еду заработаю. Побираться не будем! Не пропадем! Держись, мужик, нос не вешай! Вдвоем горы своротим!
Вот так – вроде все ей нипочем, все трын-трава, все хорошо – вела себя Ольга Павловна уверенно, спокойно, наперекор судьбе. И никто не знал, как она тоненько выла-стонала, давясь рыданиями, выходя ночью во двор. Выплескивала в бабьем своем плаче отчаяние и страх, силясь найти выход и поддержать всех. Думала, думала, молила, просила Господа подсказать ей – что делать, как справиться с трудностями, как казалось, невыносимыми. И возвращалась в дом с твердой уверенностью, что выход найдется. Выдюжим!