Временами мы попадали в лабиринты двухметровых (!) эремурусов, листья которых змеились по камням, а на стеблях, толщиной с арматуру, густо полыхали розовые соцветия, источающие запахи восточного базара. Из-под барбарисовых кустов, на которых кисточками зрела кислая синеватая ягода, воинственно торчали травянистые колотушки, оснащенные мозаичными головами самых причудливых оттенков. Склоны холмов, бегущих к подножию хребта, представляли собой сплошной лес из грецкого ореха, буквально выдыхавший пряные йодистые ароматы, а сиротливо возникавшие в ореховой чащобе дикие яблони или алычи ломились от мелких ярких плодов, которые сыпались от малейшего движения ветвей.
Однако благодушествовать мне пришлось недолго. Так сравнительно скоро мы оказались на насыпях, в колючих кустарниках на такой чудовищной крутизне, что, ей-богу, мне подумалось: Акарты придется выступать в роли буксира, ибо никакая сила не даст осуществиться восхождению.
Обливаясь холодным потом, в пыли, я едва поспевал за Зуддиваем. Каждый куст, за который я хватался, теряя равновесие, казнил отнюдь не булавочными уколами. Ладони кровоточили, брюки на коленях превратились в лохмотья, меня не оставляло желание ухватиться за Акарты, взбрыкивавшего всеми четырьмя своими опорами.
И он, и его хозяин ломились в гору как заводные, ни на секунду не задерживаясь, а у меня лопалось сердце и вскипала кровь. «Не стой, – подгонял меня Зуддивай, – нельзя стоять», – и я карабкался за ним, кляня в душе молодое свое бессилие.
Словом, восхождение на вертикаль окончилось для нас по-разному. На перевале я позорно выдохся, даже не оценив по достоинству открывшийся вид, старик был, наверное, готов еще разочек спуститься и подняться вверх, что касается Акарты, переход не внес в его настроение решительно никаких изменений.
***
Близился вечер. Я лежал на траве, опершись локтем в брошенный Зуддиваем хурджун. Усталости почти не осталось. Душа и тело пребывали в полусонном умиротворении, что, конечно, я не замедлил приписать воздействию высокогорья. Мы расположились очень удобно, как на арене, если добавить, что вершина холма являлась неплохой зрительной площадкой. Вокруг стояли порыжевшие в сумерках хребты, и снега, совсем близкие, создавали ощущение тишины и покоя.
Зуддивай возился с кошмами, располагая их для предстоящего ночлега. Его движения показались мне несколько странными: руки то и дело возносились к небесам, пробегали по лицу и опускались к кошмам. Он стоял на коленях, обратившись к закату, и порой наклонялся так низко, что тело его сливалось с темными уже кустами и дугой холма. Пластика движений выла завидной – я было подался в его сторону, но вовремя остановился. Вовсе не закату кланялся Зуддивай, а в сторону Мекки, да так истово, словно позвоночник его был сделан из резины.
Я стыдливо отвернулся, потому что молитву нарушать нельзя. Теперь я видел Акарты, вволю жевавшего травку, и думал о странном противопоставлении, явившемся мне, где один «замаливал грехи свои», другой «обыденно трапезничал».
Далекие скалы напоминали тщательно смятую бумагу: каждая складочка была освещена особо. В этом нагромождении изломов и распадков наш круглый холм являл непродуманную правильность. У его подножия, куда нам предстояло сойти утром, змеилась необычная каменистая гряда, оттеснившая от себя кустарники и дерева. Это было настоящим царством валунов, причудливо сгрудившихся у одинокой черно-глянцевой скалы, полого выпиравшей из каменного месива. Когда ненадолго по дну ущелья скользнул запоздалый отсвет заката, это самое царство вспыхнуло таким резким светом, что я зажмурился. Казалось, далекие камни были вовсе не камнями, а снегом, мгновенно отразившим блуждание света.
На мой невольный вскрик отозвался Зуддивай, закончивший молиться. Он подошел сзади и стал рядом, беспристрастно оглядывая огненный ледник. – Это и есть Кульмазар, – сказал он просто, – Озеро Могил.
Зуддивай занялся приготовлением пищи. Стоял мусульманский месяц Рамазан, есть полагалось до восхода и после захода солнца. Я вспомнил историю, связанную с этим обрядом, которую мне рассказали старики в Каду. В один неурожайный год Магомет обратился к Аллаху с просьбой научить, как не остаться голодным и зерно под посев сохранить, и будто Аллах посоветовал пророку воздержаться от пищи в течение четырех недель. Там был придуман пост – ураза, который мусульмане соблюдают и в наши дни.
В темноте я наткнулся на Акарты, но ишак не повел, как говорится, и ухом. Вытянувшись на траве, он безмятежно похрапывал, благо в этих местах его не донимали насекомые. Небо было низким и таким звездным, словно где-то в других местах бушевали вселенские штормы, и звезды сгрудились в эту единственную тихую гавань. Звездную гавань над нами – ослом, старцем и далеко уже не отроком.
Впрочем, не знаю как на небесах, а в ущелье начинались какие-то завихрения и до нашего бивуака все явственнее доносились воющие отголоски ветра. Ночью я несколько раз просыпался от ощущения, что распадке, где лежал Кульмазар, носится табун лошадей. Выбираться из ласкового тепла импровизированного спального мешка очень уж не хотелось: мало ли как может шуметь, набродившийся по ущельям ветер! И все же (правда, уже по нужде) встать мне пришлось.
***
Оба берега Кульмазара, растянувшегося в низине между холмами на несколько километров, чем-то напоминали ярмарочную площадь в день оживленной торговли. Стремительно наступавший рассвет методично гасил точки костров, дым которых, сплетаясь с султанами тумана, тянулся над кожаными шатрами. Всюду наблюдалось движение, столь же хаотичное, как в муравейнике, но столь же и организованное. Повозки, колесницы, прочие тележки и брички, которым в современном языке трудно подобрать название, сгрудились у подножия «моего» холма. А береговую линию, словно намеренно, освободили для передвижения конных и пеших, явно собиравшихся по подразделениям или отрядам.
По моим поверхностным прикидкам на ближнем берегу было сосредоточено несколько тысяч всадников и чуть меньше – безлошадных, которые все больше теснились к «стоянке» повозок или обозов, чтобы ненароком не попасть под копыта разгоряченных лошадей.
Противоположный берег Кульмазара представлял еще более впечатляющее зрелище. Причем, не столько из-за обилия разноцветных шатров, над которыми вились полотнища знамен и змееподобных штандартов, сколько из-за… слонов. Их было не менее пяти сотен – «разодетых» в пестрые, с золотой вышивкой, накидки и несущих на себе какие-то конструкции, схожие с автомобильными багажниками для Кэмэл-трофи.
Для чего собралось такое количество вооруженных людей по берегам Кульмазара, можно было только догадываться. Одно не вызывало сомнений: где-то эти войска должны были сойтись. Причем, отнюдь не для мирных рукопожатий, поскольку бесконечные перестроения пеших и все более закручивающийся водоворот всадников, напоминал своеобразный «разогрев» бойцов на ринге, готовых через минуту-другую броситься друг на друга.
В своих предположениях я не ошибся. То ли поднимающееся солнце прозвучало своеобразным гонгом для атаки, то ли так и не расслышанный мною зов трубы, но в какой-то момент войско по обоим берегам встрепенулось и практически параллельного друг другу ринулось к створу ущелья, из которого вытекала перекатистая речка, питающая Кульмазар.
Пригибаясь к валунам и чахлым кустарникам арчи, я короткими перебежками устремился за пешими колоннами, двигающимися в арьергарде всадников и конных колесниц. Хотя можно было и не маскироваться, поскольку тысячи ног и копыт в считанные минуты подняли над Кульмазаром завесу пыли.
Наверное, этот Богом забытый закоулок Ферганского хребта никогда доселе не слышал столь яростную какофонию грохота, в котором смешались лязг оружия, конский топот, крики людей и рев боевых труб. Речушка у створа ущелья, мелкая настолько, что из-под копыт вошедших в нее лошадей выскакивали зеленоватые донные камешки, в одно мгновение окрасилась в кофейный цвет, а потом и вовсе почернела.