Честно говоря, я и вспоминаю-то о ней с началом дачного сезона, поскольку сам порою балуюсь «любительским» огородничеством и, чтобы не застаиваться, могу посадить ту же «петрушечку» или «лучок». Правда, случается это нечасто, потому что нет-нет, но возле прилавков с семенами сталкиваюсь с таким типом дачниц, которые вызывают у меня оторопь. Вы их и сами, очевидно, лицезрели – совершенно серых, серых, серых, в пляжных панамках шестидесятых годов и застиранных трико, подолгу и нудно, выпучив глаза, изводящих продавцов вопросами о всхожести семян. Какие уж тут грядки? В такие минуты хочется выпить водки.
Впрочем, и сейчас, дописывая этот текст, я махнул уже рюмку-другую-третью… Ибо иногда это лучшее из лекарств, придуманных человечеством.
Происшествие за чертой осёдлости, или Акушерский поворот
В долгие перед сном минуты шум реки напоминал звон осыпающейся витрины. Поэтому ощущение битого стекла за спиной возникало всякий раз, когда я готов был уже сорваться в бездну сна.
Я открывал глаза. В сумраке плыло светлое пятно окна с силуэтами гор и звездами, а гулкую тишину над уснувшим Каду, не считая реки, изредка нарушало бряцание цепей местного волкодава, прикованного к фасаду чайханы.
В ней я, собственно, и жил, появившись в Каду неделю назад. И – скучал, хотя «мою» чайхану местный люд жаловал вниманием чаще, нежели остальной кишлачный «соцкультбыт» – кинотеатр, баню или магазин с названьем «Айчурек».
Утро каждый раз начиналось одинаково – с бодрого дребезжания радио, подвешенного за столб. Поминутно откашливаясь, оно вещало полусонному чайханщику Халилу о ходе уборки зерновых, затем приглашало на гимнастику, которую Халил игнорировал.
Едва под закопченными флягами занимался огонь, являлся первый посетитель. Он усаживался на влажные одеяла в ожидании собеседника и немигающе изучал мое оплывшее со сна лицо, нисколько не чураясь собственной назойливости. Когда, наконец, я открывал глаза, он кивал, опережая мое приветствие, затем следовали умывания-одевания под его немигающим взором.
…На Тянь-Шань, а именно в Каду, меня занесло любопытство и давняя страсть к историям, связанным с конкретной местностью. От стариков, приглашенных на угощение, я узнал о существовании Кульмазара – Озера Могил, расположенного по эту сторону Ферганского хребта. Оказывается, много веков назад здесь бывал сам Искандер, или, по-европейски, Александр Македонский со своим бесчисленным войском и свитой. И будто именно Озеро Могил каким-то образом прервало его среднеазиатский поход и заставило повернуть обратно, к Ходженту, чтобы оттуда уже идти на Индию. Вот только «мои» старики точно не знали, что на самом деле связывало великого полководца и малоизвестный водоем на верхнем тянь-шаньском плато и почему озеро носит столь зловещее название. Одни вроде бы слышали «какие-то сказки», которые впору рассказывать детям. Другие начинали подводить материальные объяснения бегства Искандера. Но все единодушно сходились во мнении, что нормальному человеку там нечего делать: далеко, километров сорок, и то по прямой, к тому же без проводника его все равно не найти, а человек, который знает туда дорогу, летом в Каду не живет, пропадая где-то в горах.
В тот же день я познакомился с тамошним сельским головой по имени Улугбек. Это был добродушный улыбчивый малый, имевший по-детски припухлое лицо, большое семейство и педагогическое образование. Каждое утро он подкатывал к чайхане, поднимался по скрипучей лестнице и возникал на пороге во весь свой могучий рост с неизменной улыбкой радушного хозяина и бумажными пакетами в руках, через верх которых проглядывали розовые тянь-шаньские помидоры. Улугбек, конечно, знал проводника, но советовал не торопиться: «Где-нибудь этот Зуддивай обязательно объявится. А как найдем его, договориться будет проще». Однако как скоро это произойдет – никто не знал. Более того, с первого дня я угодил на крючок восточного гостеприимства, потянулись разговоры о том, что в горах не все так быстро делается, угощения, поездки по окрестностям и прочее с некоторыми небесполезными для меня уроками.
Как-то Улугбек привел мне лошадку по кличке Майна. Она была и снаряжена честь по чести, и всадника несла, что называется, не расплескивая воды, так что езда на Майне представлялась увлекательной и полезной. Кончилось тем, что на другой день после несильных скачек я ощутил сильнейшую боль в паху и сделал для себя важный вывод: тренироваться. Но сесть вторично на Майну или другое четвероногое под седлом так и не решился: уж слишком болезненным оказался первый урок.
***
И все же ожидаемое мною «однажды» случилось. Как-то утром пришел Улугбек и сообщил, что железный конь его взнуздан и готов доставить меня к Зуддиваю, который с чабанами осел на джайлоо – отгонном пастбище в паре десятков километров от Каду. Забравшись в сооружение, бывшее в дни первой молодости «Жигулями», мы двинулись в сторону ручья под названием Сагди-Ункур – благо, какая-никакая дорога, чуть шире козьей тропы, связывала Каду с пристанищем чабанов.
Около часа автомобиль Улугбека тащился вдоль сине-зеленых сопок, отчаянно подвывая на виражах. Колеса добросовестно молотили пыль, и вскоре за нами выстлался белесый шлейф до небес. Плотное скрипучее облако возникло и в салоне. Мы с Улугбеком разом «поседели», но не отчаивались, надеясь на обратную метаморфозу в Сагди-Ункуре. Разговаривать же в клубах пыли было гораздо сложнее. Мы только посмеивались, глядя друг на друга. Улугбек получил струящиеся до подбородка «усы», а я, как носивший тогда усы настоящие, – извилистые «бакенбарды» и бороденку «под дрозда».
Сопки оборвались так же неожиданно, как и появились. Дорога выровнялась, обозначился крутой горбатый подъем в скалах и мы, наконец, очутились на берегу этого самого Сагди-Ункура, не просто ручья, а небольшого озера, поросшего ряской и редким рахитичным камышом.
Скалы подходили к Сагди-Ункуру сплошной непроходимой стеной, образуя практически замкнутый воронкообразный каньон, весь в плешинках каменистых насыпей и можжевеловых куп. Лишь у самой дороги то ли пастухами, то ли природой был сооружен пологий глинистый пятачок, на котором притулилась парочка юрт, несколько навесов и еще какие-то времянки неясного назначения.
Едва мы подкатили к джайлоо, из юрт высыпала детвора, вышли женщины, а с ними – огромного роста бородатый мужик лет шестидесяти в куцем узбекском халате, которого, как я понял, и звали Зуддиваем. Начались долгие приветствия, вежливые осведомления о здоровье, сне, детях и прочем, после чего мы с Улугбеком вволю поплескались в озерце, попили кумыс и передислоцировались в одну из юрт, потому как вечерело, а с прохладой из буйных трав вылетело комарье.
Улугбек завел разговоры о главном, ради чего мы, собственно, и приехали к Сагди-Ункуру. Зуддивай больше отмалчивался, согласно кивая головой и исподволь, протягивая энную по счету пиалу с кумысом, цепко оглядывал меня и опять кивал Улугбеку. По мере того как беседа налаживалась, Зуддивай выдавал уже целые тирады, причем так громко и неожиданно, что я всякий раз вздрагивал; от этой монотонности я быстро устал и, спросив разрешения, сел у откинутого полога юрты, время от времени прислушиваясь к густому рокочущему басу Зуддивая.
Розовая гладь Сагди-Ункура отражала вечернее небо. Вытянутое в дыню солнце валилось на нож хребта. На минуту все озарилось мягким осенним светом и, ополчась тенями, ринулось на восток, где лежало в скалах далекое и недоступное пока Озеро Могил – Кульмазар.
У дороги я приметил движущееся пятно, в котором разглядел достаточно крупного ишака, груженного молочными флягами. Одиноко, без погонщика, он трусил в мою сторону, понурив морду. Едва достигнув джайлоо, ишак трубно возвестил о своем прибытии и, подогнув ноги, свалился у ближайшей юрты, не дожидаясь, когда с него снимут непосильный груз. Мы отнесли фляги под навес; ишак же тем временем смиренную позу присевшего верблюда сменил на вальяжную, растянувшись на земле в полное свое удовольствие.