– Вы говорите правду, Сэмми, или я должен восхищаться вами как глупец и завистник? Да, Сэмми. Я восхищен, коль скоро смею вам не верить. Ваш выход дает фору моему.
– Вы ничего не можете мне сделать. Я – военнопленный!
Его физиономия сияла. Глаза – как пара голубых самоцветов. Блики на лбу сверкали все ярче, сливаясь вместе, превращаясь в звезду; она покатилась по длинной линии носа и шмякнулась на блокнот.
– Я сам себе омерзителен, Сэмми, и восхищен вами. Если потребуется, я вас убью.
Бывает, что сердце колотится так, что каждый удар напоминает стук палки о бетон. А есть и звук глухой, словно доносящийся из сырого тумана многопозволительной жизни заядлого курильщика, этакой путаницы в дыхании, сражающемся с мокротой и вот этим центром – вот он, здесь, – словно мешки с мокрыми овощами швыряют на дощатый пол и сотрясают все здание, рискуя его обрушить. Был еще и зной, заливавший уши, так что подбородок тянулся вверх, а распахнутый рот глотал жесткую пустоту.
Проплыл Гальде.
– Идите!
Странное послушание охватило мои руки, вцепившиеся в края сиденья, помогающие подняться на ноги. Не хотелось видеть новую дверь, и поэтому я обернулся на Гальде, но он отказывался встречаться взглядом и, подобно мне, глотал пустоту. Так что в этом жутком трансе послушания я наконец развернулся к обычной деревянной двери, а за ней оказался коридор из бетона с дорожкой из кокосовой мочалки посредине. Круговерть сознания все пыталась достучаться изнутри: «Вот она! Та самая минута!», – но разум отказывался это принимать. И вот почему мои ступни послушно вставали одна перед другой, тело не подавало признаков мятежа, и лишь изумление да обреченность царили в голове. Да еще дрожащая, трепещущая плоть чувствовала, что творится нечто эпохальное. Глаза продолжали жить своей жизнью, драгоценными трофеями представили мне пятна на полу – и одно из них походило на человеческий мозг. А вот еще одно: длинный след на выскобленном бетоне, напоминавший трещину в потолке спальни – сырье, из которого воображение слепило столько лиц.
Галстук. Ремень. Шнурки.
Я стоял распояской, лишенный и ремня, и подтяжек, с единственной осознанной мыслью, что брюки приходится поддерживать обеими руками. Сзади на глаза набросили мягкую непрозрачную материю, и это показалось темой для протеста, потому что как в отсутствие света человек может видеть и подготовить себя к приближающимся шагам последнего ужаса? Ведь на него могут напасть внезапно; он не в состоянии спрогнозировать будущее или понять, когда надо отдать свой драгоценный кусочек информации – если, конечно, этот кусочек у него имеется, и к тому же впрямь драгоценный…
Но я продолжал идти, подталкиваемый сзади без особой грубости. Открылась очередная дверь, потому что я услышал скрип ручки. Чужие ладони пихнули в спину и нажали на плечи. Я упал на колени со склоненной головой, инстинктивно выбросив руки. Колени упирались в холодный бетон, позади лязгнула дверь. Повернулся ключ, и шаги удалились.
8
Откуда во мне взялся такой страх темноты?
Некогда я обладал зрением, которое было частью невинности. Давным-давно, на самом краю памяти – или еще ранее, потому что этот эпизод находится за границей времен, – я увидел маленькую тварь дюйма четыре высотой, бумажно-белую, менявшую форму и петушком вышагивавшую по козырьку распахнутого окна. Позднее, когда я видел ее первым, время еще имелось, но мне никто ничего не сказал, никто не знал, что` мы способны увидеть и с какой легкостью можем утратить эту способность.
Вмешался церковный сторож и одной затрещиной распахнул меня. Впервые я очутился в открытом море, где мог утонуть, был беззащитен против нападения с любой стороны. На мне были штаны и майка, серая сорочка с галстуком, гольфы до колен, на резинках, с подвернутой горловиной. Я носил полуботинки, курточку, а затем добавилось ярко-синее кепи. Отец Штокчем одел меня с головы до пят и швырнул в новую жизнь. Он распорядился, чтобы за мной приглядывала его экономка, и этот приказ был исполнен. Меня забрали из палаты, отвели в громадный пасторский дом, где миссис Паско тут же заставила принять ванну, словно недели, проведенные в больнице, не смыли с меня Гнилой переулок. Но хотя я и привык к ванне за время лечения, у пастора все было иначе. Миссис Паско сопроводила меня по коридору, затем мы поднялись на пару ступенек. Внутри ванной комнаты она научила меня новым вещам. Там был такой спичечный коробок на бечевке, привязанный к… к чему? За что я принял это сооружение? За дядьку в медных латах? А пожалуй, такое сочетание вышло бы вполне уместным, коль скоро высота ванной комнаты превосходила ее длину; там имелось узкое застекленное оконце, смотревшее в никуда, и еще одинокая голая лампочка. Но водогрейный котел, сей медный идол, подавлял все кругом, даже огромную ванну на четырех разлапистых тигровых ножках; он господствовал и надо мной, тупо уставившись поверх моей головы двумя темными кавернами с устрашающими трубами. Миссис Паско пустила воду, чиркнула спичкой, и идол взревел, запылал. Уже позднее, читая о великане Талосе, я представлял его голос именно таким, и пламя он изрыгал точно такое же, и сделан был из такой же меди. Но в тот первый раз я настолько перепугался, что миссис Паско оставалась рядом, пока наполнялась ванна, а электрическая лампочка приобрела себе нимб из пара, который перевернутым горбом выпучивался с потолка, пока желтые стены потели от жары. Когда воды набралось достаточно – хотя и меньше, чем мне бы хотелось: ведь в утробе мы погружены с головой, – экономка выключила газ и воду, показала мне дверной засов и покинула меня. Я заперся, сложил свои новые вещи на стуле и поспешил в ванну, одним глазом косясь на Талоса. Присев на корточки в воду, я коченел от холода и изучал длинный желтый потек на белом кафеле в такой дали от себя.
Загремела, затряслась дверь. Отец Штокчем подал негромкий голос с той стороны:
– Сэм. Сэм.
Ничего я не ответил перед лицом идола, в том незащищенном месте.
– Сэм! Ты зачем заперся?
Не успел я отозваться, как услышал его удаляющиеся по коридору шаги.
– Миссис Паско!
Она что-то сказала, и где-то с минуту-другую доносилось их бормотание.
– Но ребенку может сделаться дурно!
Ответа я не расслышал, зато отец Штокчем отрывисто воскликнул:
– Никогда – никогда! – он не должен запирать дверь ванной!
Я сидел на корточках, по бедра в горячей воде, и дрожал от холода, покамест спор – если он имел место – затихал на лестнице. Где-то хлопнула дверь. После той помывки, когда я оделся и прокрался вниз, к своему изумлению я обнаружил, что миссис Паско преспокойно сидит в кухне и штопает пасторские носки. Мы с ней поужинали, и она прогнала меня спать. В моем распоряжении было два источника света. Один исходил от лампочки в середине потолка, а второй прятался под розовым абажуром на прикроватном столике. Миссис Паско, однако, уложив меня в постель, перед уходом выкрутила лампочку из ночника.
– Она тебе не нужна, Сэм. Маленькие мальчики ложатся в кровать, чтобы спать.
Постояв надо мной с мгновение, она шагнула к выходу.
– Спокойной ночи, Сэм.
Погасила верхний свет и закрыла дверь.
То было мое первое знакомство с неопределенно-расплывчатым, иррациональным страхом, который нападает на некоторых детей. Поначалу они не в состоянии отыскать его причину, а когда наконец преуспевают в этом, он становится еще более невыносимым. Трепеща, я съежился в той кровати, сперва принял позу нерожденного плода, хотя затем чуток раскрылся, потому как должен был дышать. Я никогда не испытывал подобного одиночества в Гнилом переулке: ведь латунная ручка на задней двери паба всегда стояла на своем месте; а в палате нам, бесенятам, имя было легион… но вот здесь, в сем совершенно непостижимом окружении, среди странных, властных людей – в эту секунду церковные часы отбили звук, сотрясший до основания весь пасторский дом, – так вот, здесь я впервые окончательно и безнадежно оказался один на один с темнотой и вихрем невежества. Страх проявлялся судорогами, каждая из которых с ходу могла бы уложить меня в обморок, кабы я знал о таком убежище; а когда я отважился глотнуть воздуха, скомканные простыни позволили мне бросить взгляд на мерцающее окно, и оттуда заглянула грозная голова церковной башни. Во мне, однако, оставалось, должно быть, что-то от принца, которого эксплуатировал Филип, ибо в тот же миг и не сходя с места я решил, что раздобуду себе свет любой ценой. И я вылез из кровати в белое пламя опасности, которое горело и не давало света. Я поставил стул под одинокую лампочку в середине комнаты, потому что запланировал переместить эту лампочку в ночник возле кровати, а утром вернуть ее на место. Но когда ты незащищен в постели, то беспомощен и вне ее и до мозга костей служишь забавой для той темной штуки, что поджидает тебя, когда ты стоишь на стуле посреди комнаты. А я как раз стоял на стуле посреди комнаты, и у меня дергалась спина. Я тянулся вверх, уже цеплялся за лампочку, когда обе мои ладони плеснули вишнево-красным, и между ними в меня полыхнула молния. Я грохнулся со стула, метнулся в кровать стремительным броском в трехстопном дактилическом ритме – трах! перескок! – и там свернулся в клубок, подтянув колени к подбородку, а простыню до ушей.