Будто она пила из меня каким-то своим образом. И мне этого хотелось, как человеку хочется вампирского зова – хотя Дар и подсказывал, что это небезопасные игры.
Правда, на Дар мне сейчас было плевать. Меня так утомило одиночество, холод и окружающая ненависть, что я вполне созрел рискнуть Даром ради тепла. Обычного живого тепла. Я – человек – ее хотел – и все.
Чистая, как слеза, похоть.
Мы ни о чем не разговаривали. Беатриса ушла на рассвете, укутавшись в плащ с капюшоном, но обещала вернуться завтра. Она оставила пятно своей крови на моих простынях, но я не чувствовал ровно ничего похожего на вину.
Я просто содрал простыни и швырнул в угол.
Но целый день думал о Беатрисе.
Мертвец встречал ее, когда шла первая четверть первого часа ночи. Ей нравилось, когда я присылал за ней труп – я думал, что она упивается собственной храбростью. Так вот, мертвец провожал ее до моей спальни. А в спальне мы пили глинтвейн и ласкали друг друга.
Почти до рассвета. Всегда – при свечах.
Беатриса разглядывала меня так жадно, будто хотела съесть глазами. Втянуть в себя. Рубец от вырезанной стрелы, разные лопатки, шрамы на руках – так облизывала взглядом, прикосновениями и языком… В жизни на меня никто так не смотрел. Я ее не понимал, а она не объясняла.
Мы не разговаривали.
Я догадался только, что дело не в короне на моей голове. Мне хотелось бы спросить у нее, почему она тогда так ведет себя, чем я сподобился, если не этим, но у меня все время был занят рот – ее губами, ее грудью, ее пальчиками. Спросить не выходило. У меня не выходило даже спросить ее, почему я не могу оставить ее при себе. Почему она уходит перед рассветом.
Почему, прах побери, я не могу оставить при себе женщину, которую взял себе?!
Но, несмотря на всю эту теплую истому, я никогда не засыпал при Беатрисе. Дар мне не давал, горел во мне, как сигнальный костер – я в сон, как в яму, проваливался, когда она уходила, но при ней заснуть не мог. И потом, днем, думал – почему так?
Какая часть меня ее не принимает? И чем она не нравится Дару? Он легче принял даже Розамунду!
Мне ужасно не нравилось ощущение теряющихся сил. Но я не мог от этого отказаться, как пьяница от кубка. По-моему, это не имело ничего общего с любовью. Это было что-то среднее между опьянением, безумием и вампирским зовом.
Хотя вампиры казались чем-то чище. Или просто – смерть чище похоти?
Это длилось и длилось. Я запустил дела. У меня не осталось ни сил, ни желания возиться с государственной тягомотиной. Я обленился – или заболел, не знаю.
Бернард порывался разговаривать со мной о делах и семействе Беатрисы, но я его останавливал. Мне не хотелось, не хотелось ничего слышать. Оскар почти не появлялся у меня, я чуть ли не забыл его – а появившись, он сказал:
– Покорнейше прошу простить меня, мой прекрасный государь, я – бесцеремонная нежить, сующая нос в дела живых, что достойно всяческого порицания… но если бы я не был уверен, что ваша очаровательная возлюбленная – смертная женщина… я бы осмелился предположить, что она – суккуб.
Беатрисса-то – суккуб?! Мертвец, питающийся похотью?! Тварь, не менее, на мой взгляд, гадкая, чем упырь. Я не брал таких на службу, а уж тем более…
– Это глупости, Оскар, – сказал я в ответ. – Она – живая. Я ручаюсь.
– Тогда, если бы меня не терзал страх оскорбить вас, дорогой государь, – сказал он, – я крамольно предположил бы, что существуют живые суккубы.
И я чуть не рявкнул на Оскара. На своего товарища, наставника, советника – из-за этой одержимости. Хорошо, что удержался – но Оскар понял и ушел. Он долго не навещал меня после этого.
А я днем думал о ночи… Не знаю, к чему бы это пришло в конце концов, но, похоже, Дар меня спас. Или не Дар. Но опьянение пошло на убыль.
А может, я насытился Беатрисой. Во всяком случае, я почувствовал себя в силах разговаривать. И, как мне показалось, Беатриса тоже.
– Нам не мешало бы узнать друг друга получше, государь, – сказала она в одну прекрасную ночь.
– Не мешало бы, – говорю.
Она лизнула меня в щеку – длинно, очень по-человечески, и посмотрела на меня втягивающим взглядом. Помолчала, будто не решалась. И спросила:
– Ты, правда, спал с юношей, Дольф?
– Да, – говорю. Не видел смысла отрицать. С батюшкиной подачи все придворные только об этом и болтали.
У нее глаза загорелись.
– И каково это? – спрашивает. И облизывает губы, по своему обыкновению. – Расскажи, государь!
– Нет, – говорю. Как бы я ей рассказал?
На секунду она пришла в ярость. На секунду. Но взяла себя в руки. И капризно спросила:
– Тебе жаль доставить мне удовольствие?
Тогда я сел. И она села и закрылась одеялом. И лицо у нее изменилось. Дар снова начал меня жечь, да так, что мне стало почти страшно. А она сказала:
– А ты любишь мертвых, потому что твоего любовника убили у тебя на глазах? Да? Теперь мертвые женщины лучше живых, Дольф?
И тут мне стало холодно. Дико холодно. Грел только Дар. Я еще попытался сделать вид, что ничего не понимаю, но я уже понял. Я хотел солгать себе – чтобы не лишиться ее.
– Мертвые женщины, – говорю, – очень хороши для переноски тяжестей. А ты слишком прислушиваешься к сплетням.
Она усмехнулась. Потянулась. Сказала:
– Можно тебя попросить… кое о чем?
– Попросить можно, – говорю.
– Подними девицу.
– Ни к чему, – говорю.
Беатриса посмотрела зло. Сказала с нажимом:
– Подними. Дольф, ты можешь сделать что-нибудь для меня? Я хочу посмотреть. Что такого – я просто хочу… посмотреть… тебе же все равно… я хотела сказать – мертвые не стыдятся? – и не выдержала, снова облизала губы.
И глаза у нее горели обычным огоньком предвкушения. Она поняла, что я не рвусь ей обещать, и улыбнулась как-то плотоядно, как ласка.
– А, – говорит, – Дольф, ах, какие же они все идиоты. Гвардейцы, конечно. Ты же любишь и мужчин, верно? Это еще интереснее… возьми того, у двери?
Вот в этот момент я понял уже окончательно – сколько я заплатил Той Самой Стороне за последнее время. Не меньше, чем обычно. А может быть, и побольше.
Дар внутри меня поднялся стеной огня. Я едва успел отвернуться. И сказал:
– Беатриса, если хочешь жить, уходи. Чем быстрее, тем лучше.
Наверное, это прозвучало достаточно серьезно. Потому что она собралась вдесятеро быстрее, чем обычно. И убегая, еще успела обернуться и шепнуть:
– Ты это вспомнишь, Дольф.
Помню, бархатная ночь была. Август. Светлячки летали в этом синем, черном, бархатном – теплые звездочки. И луна сошла на три четверти. И из окна пахло сеном.
Клевером и сеном…
И остаток этой бархатной ночи стал для меня такой длинной изощренной пыткой…
Я сидел на постели, нагишом; свечи горели – и я видел свое отражение в зеркале, в том самом, через которое ко мне Оскар приходил, если хотел разбудить среди ночи. При свечах почти все люди кажутся красивыми – кроме меня. Я смотрел на себя – и этот двойник казался мне отвратительнее, чем обычно, и именно потому, что…
И никого не было. Ни одной живой души вокруг не было, ни одного мертвого с душой… Мне невероятно хотелось позвать Оскара, сердечного друга, и надрезать для него запястье – но я же не мог ему в глаза смотреть со стыда. И от дикой тоски я окликнул Бернарда.
И когда он вышел из стены, я сказал, что хочу услышать все. Бернард не обидчив, он обрадовался.
– Не так, чтобы уж очень-то и много, драгоценный государь, – говорит. – А только не мешает вам знать, что у ней, у Беатрисы, жених готовый – барон Квентин. И помолвка у них уж справлена, аккурат на Симеона-Лучника. То есть, вы, ваше прекрасное величество, до помолвки как раз с неделю с нею уж забавлялись. А свадьбица у них, стало быть, на Антония-Схимника назначена.
– Здорово, – говорю. – Что-то я не помню этого Квентина.
– Ну что вы, – говорит, – ваше золотое величество! Как же можно не помнить! Молодчик такой, глазки синенькие, как у котеночка, личико чистенькое – в семействе старший, добрый мальчик. Где бы ему с мечом – а он все с молитвенником, смирненький, в Беатрису уж года три влюбившись. Еще ваш папенька бал давал – так Квентин все ее сахарненькую ручку держал да в глазки заглядывал. У Беатрисы-то поклонников – видимо-невидимо, оно и понятно: она барышня из себя сплошная карамелька – да только ее батюшка ей самого благонравного мальчика во всей столице изволили выбрать.