– Да, – говорю, – милый друг. Сделай мне вот что. Возьми вороных жеребцов… пару. Или трех. И сделай мне из них чучело такого коня… пострашнее, повнушительнее. Можешь ему в пасть клыки вставить, можешь в глазницы – красные стекляшки, или там – копыта железом оковать… короче, чем жутче выйдет, тем лучше. Как тебе фантазия подскажет. Но чтобы на такого Тому Самому сесть было не стыдно. Заплачу пятьдесят червонцев, а если очень понравится – еще и прибавлю.
Тут он совсем расплылся. На такие деньги при разумном подходе мужику год можно прожить.
– Может, – говорит, – ваше величество, у вас какие особые пожелания есть?
– Особое, – отвечаю, – только одно. Внутри должны быть кости. Настоящие кости настоящей лошади. Все. А остальное – тебе виднее.
Он замучался кланяться, когда уходил. Похоже, вообще не ожидал живым выйти из моих покоев. Молва мне такую славу создала… но чучельник больше не боялся.
Работал неделю. А через неделю мне привезли конягу. На телеге, под парусиной.
Загляденье. В полтора раза побольше обычной лошади. Густущая грива – до земли. Голова – череп с клыками, обтянутый шкурой, глаза красные, дикие. Во лбу – стальной крученый рог. На груди и по бокам – в стальной кованой чешуе, как дракон. Копыта тоже стальные и раздвоенные, вроде козлиных. При взгляде оторопь берет. Я восхитился.
У меня денег было не в избытке, но я мужику сотню отдал, не пожалел. И пожаловал придворную должность – лейб-чучельник. Понял – он, точно, мастер. С выдумкой. И может мне еще понадобиться.
А когда он ушел, я поднял чучело. Чучело – тот же труп, особенно если кости внутри. И жеребец прекрасно встал. Чудесный, не гниющий, поднятый мертвец.
Я назвал своего игрушечного конька Демоном – для себя, конечно, ему-то кличка ни к чему, мешку с опилками – и теперь ездил на нем верхом. Когда моя свита в города выезжала – улицы пустели, такие мы были внушительные. Аллюр у моего вороного вышел такой механический, мерный, как у машины с пружиной – совершенно неживой, зато очень быстрый. Дивная идея – жрать ему не надо, отдыхать не надо, увести никто не может, потому что мой Дар его движет. К тому же ни в какой битве подо мной коня не убьют, с гарантией.
Чтобы поднятого мертвеца уложить без Дара, его надо сжечь. Потому что даже если на части его раскромсать, части будут дергаться, пытаться довыполнить приказ. Но неважно.
Так что я обзавелся личной лошадкой и расстояния в королевстве для меня сократились вдвое. И я смотрел на свою страну.
Правда, и страна тоже смотрела на меня. Ужас летел впереди. Паника. У меня в свите были живые и мертвые вперемежку – хотя, что это я болтаю? Мухи, если по чести, все-таки были отдельно, а котлеты отдельно: трупы – рядом со мной, а живые – поодаль. Я своих мертвых гвардейцев периодически менял – зимой реже, летом чаще, но свеженькие меня повсюду сопровождали, потому что живым я, хоть они разбейся, не верил, не верил, не верил! Никакой их лести не верил. Знал, что никакой страх их не заставит говорить правду, когда речь идет об их выгоде. А мертвые не продаются и не врут – поэтому меня и сопровождали мертвые, и Междугорье задыхалось от ужаса.
Я увидел провинции, о которых не имел понятия, потому что в мою голову с детства было крепко вколочено: Междугорье – это столица. Я увидел провинции, и мне стало тошно, я был не готов к такому – а они так жили столетиями, и привыкли так жить, и им было не плохо, и не гнусно, и не страшно. Я им казался гораздо страшнее, чем их жизнь. Я был неожиданный и новый – а весь будничный ужас в их городах им присмотрелся. И двигающиеся мертвецы, оказывается, для моих подданных страшнее, чем смерть близких.
Я увидел города, утонувшие в грязи и дерьме, подыхающие от голода. И слышал от их бургомистров, которые зеленели от страха, когда встречали меня, что они платят мне налоги, о которых я никогда не слышал. Что с мужичья здесь дерут последнее, чтобы расплатиться со столицей – но клянусь Богом или Той Стороной, эти деньги шли не в казну, а в карманы мелкой сволочи, говорившей от моего имени.
И я вешал мелкую сволочь и сообщал горожанам, сколько с них в действительности следует. Но они не верили и содрогались от страха. Они верили сволочи больше, чем мне – сволочь была своя, живая, теплая, понятная, в отличие от государя-чудовища. И потом обо мне же говорили, что я не знаю пощады даже к своим собственным верным слугам.
Я насмотрелся на казни моим именем и на произвол моим именем. Приказал запороть кнутом до смерти судью, который творил, что хотел, ссылаясь на мои несуществующие указы. Но он был сущим воплощением справедливости в глазах здешней толпы – а я как был, так и остался тираном и кошмарным сном.
Я не мог бросать им медяки – мне это претило. Я хотел понизить цену на хлеб. Я запретил баронам чеканить свою монету и наживаться на разнице курсов. Запретил под страхом четвертования взвинчивать цену на зерно в неурожайное время. Уже через два года пуд муки стоил полтину серебром. Но халявы из королевских рук мои подданные не получали, поэтому в отношении народа ко мне ничего не изменилось. И все нежно вспоминали моего отца.
Я ненавидел ворье. Не только тех, кто воровал у короны, но и тех, кто грабил по большим дорогам. В Междугорье краденое было дешевле купленного, а воровать было выгоднее, чем работать, и меня это бесило. Мои патрули – живые и мертвые – рыскали по лесам и горам, следя за порядком и наводя смертельный ужас на разбойников, а заодно и на пострадавших. Ворам, попавшимся на деле и отправленным добывать руду и уголь или мостить дороги, сочувствовали. Мне – нет.
За два года я четырежды заказывал моему вороному новые копыта, потому что старые стирались до шкуры. И Междугорье меня хорошо узнало – а я хлебнул дурной славы полной ложкой.
Моя страна мечтала от меня избавиться. А я мечтал сделать из нее великую империю.
За эти два года в шкуре моего вороного появилось три дырки от стрел. В моей шкуре – одна, под правой ключицей. Мои мертвые гвардейцы нашли лучника – у них отлично выходят такие вещи, ибо нюх на смерть они имеют, как у гончих. Им оказался наемник, ему заплатил очередной вор аристократической крови, меня оценили в золотую десятку. И я повесил того, кто заплатил, а того, кто стрелял, отправил на каторгу, хотя все мои живые советники утверждали, что справедливее сделать наоборот.
А у меня была своя справедливость. Уроды жалели того, кто казался им ближе по духу. Того, кто предпочел заплатить за грязную работу. Сочувствовали трусости и подлости, от которых меня мутило. Потому что, если бы имели чуть больше храбрости, то тоже поискали бы, кому заплатить за меня.
А город смотрел на казнь так, будто казнили героя.
Зато я избавил от сожжения в корзине с черными кошками старого некроманта – может быть, последнего в стране, кроме меня. Дед и так еле дышал, его Дар почти иссяк, его сделали калекой на допросах – и к тому же он обвинялся в тех же проступках, которые совершал и я. И не в тех масштабах.
Остатками Дара он поднял пару трупов, чтобы они помогли ему по хозяйству. Что ж говорить о моей работе?!
Мне хотелось, чтобы старик дожил остаток дней в покое и тепле. Бедолага так трогательно радовался – он, похоже, слегка впал в детство – что я не смог его бросить. Я приютил его в столичном дворце, в комнате около библиотеки, и приказал кормить его, как следует, и топить его жилье, не жалея дров.
Разумеется, ничего, кроме болтовни горожан про свояка, который видит свояка издалека, я не ждал. И об этом болтали, само собой. Но расчувствовавшийся старикан сделал мне подарок.
Он не очень хорошо понимал, кто я такой. Называл меня «сынком», что никак не годится в обращения к королю. Но последними крохами Дара он чуял во мне некроманта – и поручил мне своего ожидаемого питомца.
Сначала я думал, что дед бредит. Но когда прислушался, разобрал в его шамканье некую логику. Старик где-то достал яйцо виверны. Он надеялся, что она выведется и станет охранять его жилье, но не успел догреть яйцо.