Какие-то глупые люди сравнили положение советских республик с алжирским. Разве можно? Как можно сравнить меня, например, с алжирцем? Не потому, что я хуже или лучше, а потому, что я, мы, в Москве были чем-то специальным! Боже ты мой, конечно, стоило только вылезти, зацепиться, окопаться - а возможности были для всех! Уж эгалитарности-то, равенства этого, было хоть отбавляй, и она раздражала, потому что, дабы подтвердить и показать, что есть-таки она, каких-то чуть ли не чукчей (в прямом и переносном смысле слова) за уши в университеты затаскивали - и можно было быть королем! Как люди не понимают? И как они не понимают, что только дураку в Москву не хотелось! А из Москвы лучшие хотели дальше, в Париж, уж это, как положено, как всегда, - напрасно, что ли, были все эти д'Артаньяны, "Красное и Черное", не повлияли разве?! У людей память какая короткая. У меня тоже, всего час назад смотрел новости и ничегошеньки не помню.
Это из-за количества визуального. Кадры сменяют кадры - трупы сменяют лимузины, везущие будущие трупы, бегуны сменяют пожары на сорока тысячах гектарах, политические деятели репетируют роли из шекспировских трагедий, Ширак фальшивей всех, их сменяют дети с базуками в Камбодже, потом катятся дети на колясках-креслах, покачиваются на ногах-спичках надменно глядящие манекенщицы - никогда они не споткнутся, жаль! - в нарядах для фотографий и удовлетворения самолюбия дизайнеров - всего этого слишком много, и все это теряет свою цену. С ума сойти, даже завтрашние события по второму каналу, обзор завтрашней прессы, сопровождают кадрами. Откуда кадры? Это ведь завтра! А вот они, чтобы нам наглядней было, из архивов демонстрируют - Миттеран завтра с кем-то встречается, ну вот они и показывают Миттерана в Елисейском дворце уже с кем-то встретившимся. Будто можно забыть, что Миттеран есть?! Он везде отметился - и Арк де Феранз (пр. Архитектурное сооружение в виде буквы "П" на площади Дефанс в Париже) и Опера Бастилии, и пирамида в Лувре, и библиотека вот будет - все во времена его правления, будут говорить деткам лет через двадцать.
Люблю постоять у окна, когда уже совсем темно. Вид из окна у меня прекрасный - двор большой, а поэтому и неба много. Но теперь я заинтригован барабанщиком и даже взял бинокль. Свет у себя не включаю. Посмотрел на его окно рядом с кухней. Там у него книги вдоль стен - хорошо. И видно все от пола до потолка. Ах, вот в кухне свет включили и появился барабанщик с другим мужчиной, молодым. У меня что-то под ложечкой сжалось в комок, кольнуло даже. Я весь прижался к краю подоконника, бинокль боюсь к глазам поднести, боюсь второго увидеть ближе. Но и без бинокля видно - они оживленно беседуют и тот, другой, что-то с полки достает. Они вместе. Будут готовить ужин. Как хорошо видно, Боже мой, прямо как в кино. Друг барабанщика налил воды в кастрюлю, поставил на плиту. Барабанщик ему рассказывает что-то, улыбаясь. Поцеловал своего друга. Просто так. И они вышли, погасив свет. Я взглядом метнулся на окна рядом, туда, где книги, но они там не появились. У них, наверное, еще есть комната.
Я пошел на кухоньку, налил себе белого вина и заходил по комнате. Вино отпиваю и хожу. Несколько раз чуть ширму свою не опрокинул. Все во мне запульсировало, все собралось. Как у кошек перед прыжком. Я стал разглядывать в плане Парижа мой район и улицу. Побежал к окну и внимательно, в бинокль, изучил двор - это и мой двор, но я туда ни разу не ходил. А они, наверное, ходят - там пубель их дома. Как мне это слово нравится, особенно когда не думаешь о его настоящем значении, а иностранец может вот так отключить в себе понимание и только слово воспринимать, его звучание - пубель. Еще сумерки и капуста. Мусор, сумерки, капуста... Я допил вино и, высчитав их этаж и квартиру - лестница проходит слева от кухни, - надел куртку и, даже телевизор не выключив, снял телефонную трубку, как будто разговариваю - побежал, прихватив приглашения на распродажу. Если не соображу, какая их квартира, то всем побросаю в почтовые ящики. Не подумал, что дверь может быть заперта и что может быть код.
Я вышел и, обогнув свой дом, оказался на их улочке. На углу остановился, достал ручку и на одном из приглашений, на обратной стороне, написал по-английски - почему, я не знаю, решил, раз барабанщик, то английский знает, и, таким образом, это будет персональное внимание - Ю ар мор зен уэлкам! (Вас больше чем ждут!) Я тихо дошел до их подъезда, пропустив один - высчитал ведь, - и увидел на боковой стороне. С фамилиями. Освещенный домофон. Там все фамилии были очень аккуратно напечатаны на полосочках бумаги, вставленных за пластиковые окошечки. И только одно такое окошечко - о, я сразу понял что это их, как-то не задумываясь, - было неаккуратным. Потому что к фамилии напечатанной управяющим, видимо, снизу была приписана вторая - и так коряво Даниэль Крест. И я сразу, молниеносно! понял всю ситуацию - промелькнуло, как шторм-фильм в голове, - этот американский Даниэль вселился к французу С.; это его книги, а Даниэль принес барабанные палочки. И все я сразу понял, даже не зная, что именно, но мне как-то все ясно стало. Я нажал одновременно на много кнопок, не забыв обернуться и прикрыть рукой микрофон, из которого какофония голосов вырвалась - как все дружно захотели открыть, даже не узнав кто, - и я уже надавливал плечом на дверь.
Там в прихожей пахло кошатиной и старым ковром, хоть и чисто было. Я бросился к почтовым ящикам и побросал несколько приглашений каким-то Кноппам и Делоне, и, перед тем как бросить в нужный ящик, я пририсовал стрелку, ведущую на оборотную сторону. Чтобы не сразу выкинули, а перевернули бы и увидели: Ю ар мор зен уэлкам! Я не знаю почему, но, перед тем как бросить, я поцеловал мою карточку-приглашение и убежал быстро к себе. Ох, всего три минуты до меня. До него. Я уже ненавижу этого барабанщика.
Я включил магнитофон, телевизор оставив без звука. Поставил кассету, найденную в почтовом ящике на старой квартире, с этой арабской музыкой, бесконечной, тянущей нить тоскливую. Я не стал включать подсветки шара-ежа, как-то мне не до него было. Потому что главная цель отодвинулась сейчас и заменилась другой. Для осуществления той, главной, мне надо сначала стать тем, кто ближе всего к ней стоит. Я лег на постель за ширмой и стал тихо себя ласкать и думал, думал все время об С. Я даже не разглядел его, побоялся, предчувствуя, что он - тот, кто мне нужен.
Я бежал и себя теребил - физически и мысленно. Теребил свои брюки в паху и теребил свой мозг, свои мысли. Откуда пришло все это ко мне? Я теперь и не знаю. Я всегда, теперь кажется, знал и был готов к тому, что моя цель умереть. Все знают, что умрут, но все стараются как-то не думать об этом и что-то делать до смерти, успеть сделать. Я же всегда думал и делал все, чтобы смерть пришла. И мысли о смерти радостно принимал. И только самоубийства - которыми я пытался все окончить - меня не притягивали. Это казалось не настоящим. Тем более что я и не умер дважды. Все мои радости как-то само собой сопровождались мыслями о смерти. И даже когда я в последний раз Антонио видел и, придя домой, подумал, что как в весне побывал, - на самом деле такое чувство должно быть у меня перед смертью. Радости щемящей, разливающейся по всему телу и сознанию, каждый мой укромный уголок заполняющей милой боли. Еще мне кажется, что это должно быть похоже на оргазм. Но не тот, который я знаю. Всегда мое отчаяние и безысходность сопровождаются мыслями о смерти, и только я знаю, что она не придет. Ее нельзя вызвать искусственно. Это все не то будет. А надо, чтобы она по-настоящему пришла. И вот сегодня появилась возможность это осуществить.
Запомнил, что телефон оставил со снятой трубкой. Положил и тут же пожалел. Катрин звонит и тараторит. Я взял телефон к постели, откинулся на спину, трубка где-то около уха лежит, ее голос неразборчивый что-то там тараторит, а я глаза закрыл и фантазирую. Что-то необъяснимое - какое-то смешение человеческих тел с насекомыми, и небо большое, и еще что-то, похоже немного на этого нового Кикки Пикассо. Катрин как раз меня что-то спросила, и я ей сказал: "Жо сюи фатиге, Катрин, де туа" (Я устал от тебя), а не "Тю ме фатиг" (Ты меня утомляешь), а куда страшнее, по-моему. Она поняла и стала оправдываться: она, мол, много говорит не потому, что очень хочет, а потому, что боится, что если замолчит, то я тоже ничего не скажу и все закончится тогда между нами. Она сказала, что вот так же и с Эдуардом Лимоновым ей трудно было разговаривать. Потому что он не поддерживал с ней разговор. Очень она гордится своей фотографией с ним. Я вдруг отчетливо себе представил, что такой, как я, не должен Э. Лимонову нравиться. Он бы сказал: хочешь умереть, так пусти пулю в лоб, а нет - нечего сопливиться. Но я бы объяснил, что как сумасшедшие поэты в шестидесятые годы в Москве упивались алкоголем и все подохли от алкоголя, а те, кто не подох - раскаявшиеся перевертыши в костюмах-тройках на постах в министерствах, - так и я хочу идти к своей сумасшедше-бредовой идее, полностью себя ей посвятив. По-настоящему.