Болело сердце, не отпускало. Добраться бы до дому и лечь. Нельзя распускаться, нельзя болеть. Когда-то знакомые люди считали, что у нее, у Лотты Мильбауэр, сильный характер, почти мужской. Вот и надо держаться - не для себя, для этой девочки, у которой жизнь началась со смерти. Нужно завтра же пойти к нотариусу, это не запрещено, это можно. Как ни удивительно, нотариус имеет большее влияние на вечность, чем полковник Терехов. Если б полковник об этом догадывался, он бы велел отменить нотариальные услуги для своих подопечных. Но - вот ведь, не догадывался.
Вечером, отлежавшись, Лотта взялась разбирать архив. Мири, отперев ключиком большой желтый чемодан из добротной немецкой кожи, подавала ей связки бумаг, пачки писем и фотографий. До дна чемодана было далеко. Лотта неторопливо распускала тесемки, открывала папки.
- Вот набросок Мондриана, смотри, - сказала Лотта, передавая рисунок Мири. - Он дружил с моим первым мужем, часто у нас бывал. Однажды он пришел и принес щенка золотистого пуделя. И говорит: "Назовите его Мондри, он будет вас любить, как я..." Хорошо бы кто-нибудь подарил нам щенка, а, Мири? Пуделя или таксу.
- Я знаю, где достать котенка, - сказала Мири. - В котельной их целых шесть, истопник всех хочет утопить.
- Посмотри эту фотографию, - сказала Лотта. - Вот Руби, молодой. А это Малевич. Они работали когда-то вместе, в Витебске. Руби говорил, что у Малевича был тяжелый характер.
- Они поссорились? - спросила Мири.
- Ну не то, чтобы поссорились... - сказала Лотта. - Просто дружбы у них не получилось. Они, видишь ли, по-разному оценивали кое-какие приемы в искусстве, профессиональные приемы. - Она взглянула на Мири - не скучно ли ей.
- А какие? - спросила Мири.
- Значение перспективы, например, - сказала Лотта. - В этом нелегко разобраться.
- Я попробую запомнить, - сказала Мири. - А потом разберусь, когда пойду учиться... Но я все равно за Руби! - Она глядела на скрестившего руки Малевича почти сердито.
- Почему же? - опустив фотографию на стол, с изумлением спросила Лотта.
- Потому что я за наших, - объяснила Мири.
- Очень хорошо... - сказала Лотта. - Вот эту тетрадь тебе обязательно надо будет прочитать, это заметки Руби о методах передачи движения в живописи. Картина, он считал, не должна казаться застывшим набором линий, картина должна пульсировать и жить.
- Как человек? - уточнила Мири.
- Пожалуй, вместе с человеком, - подумав, сказала Лотта.
- И умирать вместе с ним? - спросила Мири.
- Нет, - сказала Лотта. - Картины не умирают. Вот погляди - разве такое может умереть?
Она достала из папки и держала в руках лист плотной бумаги, на которой пером, непрерывной тонкой линией была изображена обнаженная женщина на диване с высокой овальной спинкой. Женщина полулежала, одна ее нога, свешиваясь, пальцами касалась пола, а подбородком она опиралась о раскрытую ладонь согнутой в локте руки. Еще чуть-чуть - и обнаженная соскользнет с дивана, подойдет к окну, оставшемуся за границей рисунка, и, драпируя наготу кружевной белой занавесью, выглянет на улицу.
- Модильяни, - сказала Лотта. - И больше никто так не умел. Никто и никогда.
- А ее как зовут? - неотрывно глядя на рисунок, спросила Мири. - Это ваша знакомая?
- Нет, - улыбнулась Лотта. - Это его знакомая... Видишь, ты спрашиваешь о ней, как о живом человеке. И через пятьдесят лет твоя внучка будет спрашивать у тебя то же самое. А она умерла, и Модильяни нет в живых.
Стол был уже сплошь покрыт бумагами, а чемодан разобрали лишь наполовину. Лотта мельком заглядывала в письма, называла имена людей на фотографиях:
- Руби с Мейерхольдом, они начинали вместе одну постановку, но ничего из этого не вышло - на сцене не вышло. Зато сохранились эскизы костюмов, я тебе их покажу... Это Маяковский в бильярдной, он сейчас будет бить, а Руби намеливает кий. Руби рассказывал, что как-то раз он выиграл у Маяковского, так тот потом с ним месяц не разговаривал: злился.
- Такие знаменитые люди... - передавая Лотте очередную стопку бумаг, сказала Мири. - Как в музее.
- Тут вся моя жизнь, - сказала Лотта. - От начала и до конца.
- Нет! - разгибаясь над чемоданом, резко сказала, почти выкрикнула Мири.
Лотта взглянула удивленно.
- Не до конца! - сказала Мири. - Просто я научусь фотографировать и буду вас снимать каждый день. А вышивки! Надо их здесь хранить, в музее, а не в коробке.
- Сделаем перерыв, - предложила Лотта, - выпьем чаю, а потом досмотрим. Там, на дне, картины Руби... Дай-ка мне посмотреть вон тот листок, он лежит наверху!
- Тут не по-русски, - сказала Мири. - Список какой-то. - И, медленно разбирая немецкие рукописные буквы, прочитала первые две строчки из длинного, на всю страницу, столбца: - Маркузе - три. Пикассо - два... Что это?
- Опись моей немецкой коллекции, - неохотно сказала Лотта. - Это важная бумага. Очень важная.
Жизнь начинается с воспоминаний. Первое воспоминание подобно вспышке выхватывает дорогу, ведущую в тупик, и, по убеждению многих, всплывает из глубин памяти в последний час, у глухой стены этого самого тупика. Жизнь, таким образом, не только начинается с первого воспоминания, но и заканчивается им. Человек на старости лет впадает в детство; круг замыкается, пора гасить свечи. И в этой закольцованности скрыт высший смысл, нам недоступный.
Одни помнят впервые открывшуюся им и еще не примелькавшуюся яркость мира, другие со сладкой тревогой вспоминают первое влечение. Помнят ремень отца, ласку матери. Один знаменитый старик запомнил руки повитухи, принимавшей его из чрева родительницы. Мири не сохранила в памяти ровным счетом ничего из времени своего младенчества, да и детство ее в местечке Краснополье не отмечено было сколько-нибудь памятными событиями - за исключением разве что рассматривания клееной карты Африки с необыкновенным гоем, дующим изо всех сил в корабельные паруса. Ее осмысленная жизнь началась со смерти - кровавой смерти родителей на пороге собственного дома. Потом она видела еще множество смертей - от пули, от ножа и веревки, от голода, - но все они не притупили воспоминания о первых двух. Родители не снились ей по ночам - сны вообще никогда к ней по ночам не приходили, и рассказы очевидцев об увлекательных или страшных сновидениях не вызывали в ней ничего, кроме досады, но она, задумавшись и упустив связь с действительностью, вызывала в своем воображении Краснополье, она проходила по улочкам местечка, искала отца и мать и не находила их. И возвращалась к реальности. Возвращалась к Лотте.
Лотта стала для нее семьей и основательностью жизни. Это блаженное состояние открылось недавно, оно переливалось через край и не должно было закончиться. И когда, вернувшись с вечерних занятий, Мири не застала Лидию Христановну дома, она удивилась, но не встревожилась: наверно, задержалась на кружке, в своем доме культуры.
Но не было Лотты ни в десять, ни в полночь. Такого раньше не случалось никогда.
Наутро - еще не рассвело, снег рассекал пласты тьмы между редкими фонарями - Мири поехала в дом культуры. Трамвай был набит битком рабочими первой смены, люди, тесно притиснутые друг к другу, стоя дремали в тепле. Сторож-инвалид долго не отпирал, потом, наконец, открыл дверь и пропустил Мири вовнутрь.
- Все вчерась ушли, как положено, - сказал инвалид. - В восемь я зданию обошел и запер. Иди в больницу сходи, может, там!
Но и в ближайшей больнице Лидии Христиановны Мильбауэр не нашлось. В регистратуре Мири выписали на бумажке адреса других больниц и участливо посоветовали начать с морга - чтоб времени не тратить и быть уверенной. Она пошла по районным больницам, а о морге не стала думать.
В пятом часу дня в Заречном районе, в травматологии, ей сказали:
- Да, есть такая. Вовремя пришла, девочка. Успела.
- Можно к ней? - спросила Мири.
- Она все дочку звала, - сказали. - А ты кто будешь? Дочка? Ну иди.