– Вот уже три недели я тоже очень взволнована. Выходя отсюда, я танцую на тротуаре, и люди смеются. Я замужем.
– И у вас есть дети.
– Трое.
– Трое.
– От одного отца.
– Я почти потерял аппетит.
– Я заметила. И вы пьете больше кофе.
– Когда вы не пришли в прошлую среду…
– Меня задержали в магазине, был срочный заказ…
– …мне было нехорошо. Я не мог ничего есть. Боялся, что вы больше не вернетесь.
– Я вернулась.
– Я искал бы вас.
– Я бы вернулась.
– Я обошел бы все рестораны в час обеда, все кафе. А если бы не нашел вас, пустил бы по следу детектива. Нет, десять. Я подмазал бы всех официантов, всех кассирш в окрестных магазинах и последних участковых полицейских.
Он меня смешит.
Я чувствую себя красивой, когда смеюсь.
– И вы описали бы меня как сумасшедшую, которая каждый день приходит подсматривать, даже шпионить за женатым мужчиной, обедающим с друзьями или коллегами.
– С коллегами. Я описал бы вас как очень красивую женщину с каштановыми волосами, светлыми глазами цвета морской воды, лет под сорок, чуть меньше, с видом немного грустным, меланхоличным, серьезным, волнующим меня до глубины души. Я добавил бы, что вы, вероятно, верная жена, немного одинокая, раз вам не с кем пообедать.
– Легко. Отыскали бы, вероятно, две или три тысячи женщин, соответствующих этому описанию.
– Но вы были бы среди них.
– Возможно. Наверно. Вы нашли бы меня. И что бы вы сказали?
– Ничего сверх того, в чем наши взгляды и наше молчание признаются друг другу вот уже три недели.
– Я смущена, Александр. Я верная жена, и все же я думаю о вас. Мне нравится, как ваши глаза жгут мою спину, когда я ухожу отсюда.
– Мне нравятся фразы, которые я читаю в ваших глазах.
– Мне кажется, что вы меня уже знаете. Иногда я чувствую себя голой. Это приятное чувство, но и очень тягостное.
Хорошо, что мы не смотрим друг на друга и он не видит, как зарделось мое лицо.
– Я сознаю все, чего мне не хватает, когда вы наблюдаете за мной.
– Я не ищу приключений.
– Я тоже не ищу приключений.
Мое сердце слегка заходится. Я ищу воздуха в самой глубине своего существа:
– Надо ли переживать что-то, когда так прекрасно просто об этом мечтать?
Теперь улыбается он:
– Пазолини в «Декамероне». Он играет ученика Джотто, который в конце фильма спрашивает себя, зачем создавать произведения искусства, когда так прекрасно просто о них мечтать.
– Это не ответ на вопрос. Это говорит только о том, что у вас хорошая память.
– Это печальный вопрос.
– Печальным будет ответ, Александр. У вас красивый рот.
– У вас красивая улыбка.
Я спохватываюсь:
– Извините меня.
– За что же?
– За рот. Это слишком интимно.
– Это лестно. И мы с вами уже близки в каком-то смысле.
– Да.
– Я думаю, нам обоим этого хочется, но мы не должны смотреть друг на друга.
– Ни в коем случае не должны. Не с такого близкого расстояния. Это было бы очень опасно.
– Да, с тех пор как вы сюда сели, я смотрю на входную дверь вон там. Я знаю ее наизусть. Она открывается изнутри, когда ее толкают, и снаружи, когда ее…
– Я смотрю на обратную сторону меню на витрине. Это довольно скучно.
Официант пришел убрать с наших столов. Пивная опустела.
– Теперь, я думаю, пора вставать. Каждому в свою очередь. Вернуться к нашей работе, к нашим коллегам. А вечером вернуться домой.
– Домой (Я опускаю глаза.) Страдать. Лгать. Мечтать.
– Я буду думать о вас.
– Я думаю о вас вечером и ночью тоже.
– Я теперь не могу уснуть.
– Я знаю.
– Мне холодно ночами.
Я в том же состоянии, как в первый раз, когда я услышала дуэт из «Тристана и Изольды». Я в аду и в раю. Моя рука горит, прикоснувшись к его руке. Он спрашивает:
– Что с нами происходит?
– То, чего мы искали, я полагаю.
– Вы нашли?
– Я думаю.
– Это вас пугает?
– Три недели назад – нет. Теперь – да.
– Молния может ударить дважды в одно и то же место.
– Да. Это-то и ужасно.
– Так я теперь встану. И уйду.
– Я буду смотреть, как вы уходите, Александр. Буду смотреть на вашу спину.
– Я попытаюсь спиной сказать вам «до завтра».
– Мои глаза попросят вас остаться.
– Я здесь для вас.
Мне бы хотелось задержать его, продлить эту легкую благость, переплести наши пальцы, воспламенив их до пепла. Мне бы хотелось, чтобы было возможно о чем-то только мечтать, но ветер не запечатлевает ни ласки, ни укусы на коже, плоть ничего не весит, если она не давит нас, не душит, не наполняет; в эту минуту я предчувствую жестокий рассвет, еще далекий, бледный, я уже предчувствую конец, рождающийся в тот момент, когда все начинается. Уже. Как в письме Альфонса Доде Пьеру Гренгуару, в этой горькой побасенке, где жестокий рассвет приходит так быстро, где последняя фраза сметает все надежды.
«Тут волк набросился на козочку и съел ее».
Спрашивая себя, почему мы все так любим бросаться к волку в пасть, я замечаю, что сама подставляю голову, сердце, как будто для того, чтобы легче было меня съесть.
– Завтра я скажу вам мое имя, Александр. Завтра я отвечу вам – да.
– Тогда я постараюсь не промахнуться с вопросом.
39
Я ушла с ним в тот день, легкая, на все готовая, и я осталась там, тяжелая, неподвижная, с головой, полной звука его голоса. Гусиная кожа, моя гусочка, как насмехалась надо мной моя подруга Софи несколько дней назад.
Я осталась там. Я не открыла магазин после обеда.
Я осталась там, одна, в этой занятной, туманной поре, в пивной после обеденного залпа и до лености вечернего чая. Официанты вытирали столы. Уборщик подметал пол. Потом они собрались у барной стойки. Подсчитали чаевые. Разложили по кучкам монеты, несколько банкнот. Поделив добычу, посмотрели на свои ладони, как читают линию удачи. Вышли на улицу покурить. Смеялись.
Я осталась там. Одна.
С его голосом.
Тепло, исходившее от его тела, еще хранил диванчик. Слабый запах лакрицы и табака не выветрился после его ухода. Я снова видела танец его изящных пальцев, которые трогали этот стол, эту чашку кофе из толстого фаянса, которые тронут однажды мою шею, мой затылок, пробегутся по моей спине, по груди, но так мимолетно.
Я осталась одна с нашими первыми словами, одновременно банальными и впечатляющими, и со всеми другими тоже – словами, скрытыми между слов, уже раскрывавшими наш голод, нашу дерзость и кое-какие приятные неясности.
Я снова вижу себя одну в тот день.
Я вижу себя, наблюдающую, как он поднимается, расправляет свою долговязую фигуру, – другая женщина там, в пивной, тоже смотрела на него, и я почувствовала себя гордой, избранной, единственной, – я слышу, как снова заходится мое сердце.
Я помню его взмокшие руки, помню теплую влагу, вытекавшую из моего лона, мне хотелось, чтобы он вернулся, бросился ко мне, как разъяренный бык, прижал к себе, и поцеловал, и погрузил бы свой язык в мой рот, и достал до самого сердца, но и хорошо было, что он не вернулся, хорошо было, что это ожидание длилось, затягивалось, хорошо, что он оставил меня там, почти бросил, еще одну, на время, на этой очень тонкой плотине, которая еще держалась, этой плотине, отделяющей покой от освобождения.
Я танцевала на краю пропасти.
Не страх упасть отрастил крылья, нет, – падение. Ее падение, внезапно давшее Беляночке энергию, чтобы с удвоенной силой пустить в ход рога, когда одна за другой гасли звезды. Мое падение, которое, должно быть, было мне на роду написано с первого дня, до Оливье, до детей. Быть может, это их любовь заставила меня его желать, привела к нему. Мне было стыдно, и одновременно я сгорала.
– Вам нехорошо, мадам? – вдруг спросила меня официантка. – Не хотите взбодриться? У нас есть отличная грушевая, «Гюйо», экологически чистая.
– Спасибо.
Я была изнурена желанием.