Всего несколько секунд — и новые красные лапы девушки остались торчать обрубками, тетка пролезла в автобус. Но ее серые лапы удлинились и остались висеть в дверях. Они угрожающе и осуждающе нацелились на девушку, недоуменно замершую на остановке.
Автобус закрыл двери. Между двумя створками остались торчать зажатые концы серых лап. У расстроенной девушки обрубки красных лап словно таяли, уменьшались, втягивались обратно, побежденные нахальством более опытного пассажира общественного транспорта. Небольшие выпуклые остатки, как трухлявые пеньки, на глазах затянулись противно тусклой паутиной. Девушка покачала головой, отвернулась от уходящего автобуса и побрела к пешеходному переходу.
«Почему я все это вижу? Остальные ведут себя так, словно все в порядке. Обычные люди занимаются обычными делами, а ведь у них такой кошмар вместо головы! Кошмар… Без терпения, без примирения… Почему я вижу, как они рождают из себя отвратительные лапы и норовят ими огреть соседа? Почему я?!» — заверещал в Гате напуганный отчаявшийся человек.
На другой стороне проспекта, сквозь слезы обиды и злости, она разглядела тонкую темную линию, протянувшуюся от земли к небу. Верхний конец линии покачивался между белыми облачками, как длиннющая удочка. Нижний конец упирался в голову человека, неторопливо бредущего по проспекту вдоль полоски газона. Человек был одет в черные одежды до пят, шагал размеренно и спокойно, а единственная его лапа, как натянутое гибкое щупальце, не напоминала все виденные сегодня паучьи лапы, и стремилась к небу, к солнцу, к свету…
— Помогите мне, — прошептала Гата, отлепляясь от стены магазина. — Помогите. Скажите, за что мне такое? Почему я?
Она увидела, как тень ее собственных лап выросла, удлинилась и устремилась вперед, через проспект, к уходящему священнику.
— Помогите. Скажите…
На переходе зажегся красный свет, но Гата, не заметив ни того, что идти нельзя, ни того, что она наступила на несколько осколков стекла, оставшихся на проезжей части от недавней аварии, заспешила на другую сторону проспекта.
От напряжения и нового страха — опоздает, упустит, не догонит! — у нее свело судорогой ногу. Две машины пронеслись мимо: одна гневно засигналила и с ревом промчалась близко-близко, вторая чуть притормозила, пропуская босую девицу, плетущуюся через проспект на красный. С водительского сиденья высунулись три лапы и погрозили растяпе.
Отшатнувшись больше от лап, чем от автомобиля, Гата доползла до тротуара и присела на асфальт. Ногу надо было растереть. Закусывая губы до боли от боли, она кое-как размяла мышцу, поднялась и поискала взглядом священника. Его черная фигура была уже почти неразличима, но ориентир — длинная нить к небу — дарила надежду его нагнать.
Хромая, Гата пошла вдоль проспекта.
Сотня болезненных шагов, десятки размазанных по лицу слез, и впереди показались ворота кладбища. Нить теперь тянулась в небо откуда-то из деревьев, растущих за оградой.
«Я не упущу, я догоню», разозлилась Гата и прибавила шаг.
Боль в босых ногах отодвинулась, пропуская вперед надежду на помощь.
Глава 13
1
Где-то около третьей аллеи, сворачивающей с главной дороги в тенистую зелень деревьев и памятников, на Гату в прямом смысле упал жаркий летний день. Упал, придавил духотой, отодвинул ее раздражение от того, что священник идет быстрым шагом и его не так просто догнать; злость на себя — так глупо испугалась в квартире, что обо всем позабыла и выскочила босиком, а теперь горячие бетонные плитки жарят ступни, привыкшие к обуви…
Гата доплелась до скамейки без спинки, села, подобрала ноги и осторожно погладила кожу на подошве: горячо, островки налипшего колючего песка. Вот бы найти воды, остудить и сполоснуть ноги… Помнится, тут были маленькие колонки вдоль дороги, где посетители могли набрать воды, прибраться на могилах, полить цветы…
Она посмотрела на дорогу, уходящую вглубь кладбища: вдалеке на повороте священник мелькнул черным узким пятном и пропал из вида. Лишь длинная лапа-удочка, плывущая над кронами деревьев, служила маяком.
С трудом гоняя жаркий воздух кладбища, где ветра всегда было мало из-за высоких деревьев, Гата подумала — до чего тяжкое чувство, до чего душит! Будто она вспотела даже изнутри… Но точно ли это жара? Может, это страх так глубоко проник в нее, что оплел липкой паутиной все внутри, и теперь не бьется нормально сердце, не двигаются легкие?
Задрожав от нового кошмара, Гата сжалась, обхватила руками ноги, вдавила трясущийся подбородок в колени. Посидеть так немного, подышать, убедить себя, что паутина в груди и в животе — это она сама придумала, только что. Ничего такого нет. А есть лапы на голове. Их она не придумала — вон, колышется тень у скамейки, плавают черные ломаные полосы по бетонным плиткам, переламываясь еще сильнее на стыках... Справиться надо с тем, что однозначно существует… Поэтому справиться надо с лапами, а не с паутиной.
А вдруг и лапы она придумала? Вдруг она сейчас зажмурится, досчитает до… ну допустим, до ста. Потом откроет глаза — и весь мир вернется в прежние очертания.
Гата зажмурилась, дрожа от ожидания и боясь, что оно не оправдается. Подождала, досчитала до сотни, последние десятки растягивая и повторяя про себя как заклинание: «Нет паучьих лап, нет паучьих лап ни у кого». Потом резко, чтобы больше не дразнить себя осторожностью, распахнула глаза…
С мощеной дороги на одну из аллей заворачивала старушка. Обычная пенсионерка, из тех городских жителей, кого не отличаешь друг от друга, но кого не отнесешь к категории «бабка с тележкой», потому что нет тележки. Темная однотонная юбка, прямая и широкая как заводская труба, по середину голени, говорила, что представление о моде и стиле принадлежит или послевоенному времени, или правилам приличия из глубинки, а представление о возможной красоте женской фигуры и вовсе не родились. Вязаная кофта детского розового цвета выглядела нелепо, что в жаркую погоду, что в почтенном возрасте. Квадратная, но при этом бесформенная сумка и черные глухие туфли по-своему гармонично сочетались между собой, правда, навевали тоскливые мысли, что Турция до сих пор расплачивается с Россией по какому-то из прошлых военных долгов; расплачивается вещами массового потребления.
Вместо головы у старушки торчал клубок паучьих лап. Они, эти сухонькие, хрупкие, но многочисленные лапы, дрожали, как пучок укропа в руках невротика, трепетали над травой между оградами и над букетами искусственных цветов на чужих могилах. Подобно стрелкам десятков компасов, они стремились к одной могиле под сенью густых деревьев. Гате была неясно видна эта могила, стоявшая за несколькими внушительными памятниками первых рядов… Старушка шла неторопливо, но ровно, как по нитке. Несколько наиболее длинных лап уже царапали далекий серый крест на затененной могиле. Остальные подтягивались — и словно бы подтягивали саму старушку, словно бы она передвигалась благодаря тому, что лапы тянули ее к месту, где покоился близкий ей человек.
В могилу тянули?..
Гате стало дурно. В моменты такого пленяющего ужаса человеку хочется найти прибежище в молитве или иных заговорах, забалтывающих страх, берущих ужас в клетку из слов…
«Господи, господи», — зашептала Гата.
Она медленно разжалась, опустила ноги на лижущую огнем каменную плитку. И вдруг прорезалось то, что не сошло бы за молитву, но было искренним, внутренним, было эмоциональным и заученным, с чем было немало связано:
«Помилуй, Господи, того, кто не пропел тебе хвалу
Помилуй, Господи, того, кто выпил чай и съел халву...»
Гата побежала дальше по дороге, вглубь кладбища, за священником, даже не высматривая его лапу-удочку. Побежала, чтобы просто бежать прочь от старушки, тянущейся к умершему.
«Помилуй, Господи, того, кто дал моей траве огня,
Помилуй, Господи, меня, помилуй, Господи, меня…»