В картинах Глухова это восьмидесятничество, конечно, есть. Наслаждение сознанием освобождения от условностей старого мира, наслаждение сознанием безграничности возможностей, и лишь проскальзывает странная мысль: не мы это выдумали, и не нам этим в будущем наслаждаться. Но это слегка, просто от всезнания, что-то вроде легкого головокружения – до потери, правда, каких-либо ориентиров. В такие эпохи шекспировские возможности никто не отменяет, но их перестают бояться и, может быть, даже специально – это придает размах. А шекспировские возможности ждут до поры до времени и разражаются, в конце концов, вихрем трагедии, может, даже более пронзительной, чем обычно. Такова жизнь поколения 1980-х, таков во многом и Глухов.
Это штрихи к портрету поры золотых удач Владимира Глухова, но есть другой аспект – эзотеричность (кстати, восьмидесятым также исключительно свойственная). Чтобы понять живопись этого таджикского художника, надо вникнуть в совершенно другие обстоятельства, чем европейские парадигмы, надо переключиться на Среднюю Азию, на древние Согдиану и Бактрию, на шелк, хлопок, разговорный таджикский, сюзане и амбру. И тогда картины Владимира Глухова внезапно освобождаются от условной застылости и как бы малоподвижной древности – они вспыхивают искрами солнца и начинают шелестеть и шуршать складками так узнаваемо экзотичного, но теперь становящегося понятным среднеазиатского шелка. Его разводы, полосы и переливы, его многоцветность, абстрактность и искрометность – все это небесного свойства, и я, честно говоря, поняла это только благодаря картинам Владимира Глухова.
P.S.
Вятско-камский глаз нашего оператора Жени увидел в картинах Глухова северное сияние. И с ним нельзя не согласиться, но если северное сияние – это феномен высоких широт, то цветные небеса Владимира Глухова – продукт высоких гор, и справедливо искусствоведы приходят к выводу о райском высокогорье, но мы больше согласны здесь с «высокогорьем», чем с «райским»: всё-таки художник очень часто в своих комментариях говорит о лисах, демонах, снах и плутах.
Елизавета Плавинская, искусствовед.
«Мультикультурализм» Владимира Глухова
Азию я понял, когда в Пенджикентераз в автобус вошел – там сидела женщина-таджичка, платком закрыто пол-лица, и тут я понял: вот это Азия! Глаза есть, но молчит! Через эту полузакрытостъ я мгновенно тогда все просек,
Владимир Глухов.
В утверждении художника и литератора Владимира Глухова совершенно верно раскрыта система ментальности, способ взаимодействия Востока с миром, основанные на двух противоположностях – барин (внешнее) и захир (внутреннее). Они-то и консервируют энергию в естественной двуликой нише, не позволяя совпадать видимому и реальному. Истинное находится внутри объекта, оно словно скрывается под красочным слоем, а потому внешний образ обманчив и малоинформативен. Вся жизнь и искусство Востока пронизаны этой амбивалентностью, и данный дискурс является неотъемлемой частью произведений Глухова.
Двуединство личности художника проявляется во всем его творчестве, в котором как бы сосуществуют два полюса: Восток и Сибирь, как равновесие неравных, но эквивалентных противоположностей. В силу этого он постоянно ведет два диалога: первый – с национальной восточной традицией, из которой происходит, другой – с тем миром, в котором ныне существует. И каждая сторона нуждается друг в друге, как в зеркале, в котором они могут отражаться.
Восточные темы Глухова – это упоение солнцем, маревом, гедонистической чувственностью, сибирская же серия – это скорбь и сострадание, словно почерпнутые художником из русских икон с изображением Богоматери.
Если на Востоке его влечет общинность, коммунализм несколько пассивного и углубленного в себя социума, по природе своей интровертного, то в Сибири, скорее всего, – соборность и расточительная энергия ее обитателей-экстравертов.
В сибирских композициях Глухова все мощно, лаконично, изображение сжато до предельной эмоциональной напряженности, как, например, в картине с красным Икаром («Вася-Икарушка»), где космический аспект мироощущения так органично слит с житейской повседневностью. Восточные картины – это восхитительные созерцательные фантазии, нередко с мифологическими образами из других культур, а потому трудно понять, являются ли они отражением эмпирической реальности или же дискурсивным полем. Но и среди них порой появляются неожиданные трактовки традиционных героев, например Ходжи Насреддина, состояние которого неоднозначно, подобно наваждению, граничащему почти с безумием.
Любое событие в картинах Глухова уникально и неповторимо, несмотря на, казалось бы, повседневный его характер. Он отчаянно стремится сохранить человека в центре культурного круга. Однако и в восточных, и в сибирских сериях художника тотально отсутствует индивидуальное «я» героев, что не раз было подчеркнуто и самим художником, который писал: «Я Тюмени благодарен за образ Васи, это совершенно реальный был Вася… А потом – посмотрю на многих (вот на Ельцина), да это же Вася!»
Персонажи его картин в принципе неказисты, в некотором роде стереотипны, житейски узнаваемы. Они заключены в некую структуру «праведной повседневности», представленной в своем оригинальном контексте фольклорно-эпическими средствами. В Сибири Глухова влечет уравнивание «святого и бесовского», смятение человека, сиюминутное воздействие его желаний и привязанностей на собственную судьбу. На Востоке художника манит периферийная область, в которой сохранилась архаическая культурная среда и где многое до сих пор принимает форму культового действия. Попадая в нее, он обретает чувство сопричастности исторической родине, включенности в неповрежденный пространственно-временной континуум исконной таджикской культуры.
Несомненно, Владимир Глухов рожден интеллектуальной и художественной средой Таджикистана 70-90-х годов XX века, временем культурного пробуждения и великих археологических открытий на его территории: буддийский монастырь Аджина-тепе с самой большой фигурой спящего Будды, «восточные Помпеи» Пенджикента, грандиозный и несравненный храм огня на Тахти-Сангине, которые до сих пор влекут исследователей всего мира. Отсюда его любовь к выдающемуся археологу Игорю Рубеновичу Пичикяну, который более двадцати лет работал на юге Таджикистана, изучая памятники Бактрии. Да и отец Глухова Иван Алексеевич, казахский мальчик, воспитанный русскими и ставший академиком-химиком в Таджикистане, не мог не оказать духовного воздействия на сына. Отец Владимира и его академическое окружение, по сути, формировали интеллектуальную среду страны советского времени.
Художник помнит то время, когда после развала СССР грянула в Таджикистане гражданская война (1992–1997 гг.), а вслед за обретением страной политической независимости в ней появились представители Запада, которые бешено скупали произведения таджикских мастеров, удивляясь тому, как в этом геополитическом тупике может существовать такая живописная школа. Словом, Глухов формировался в неком вихревом потоке сдвига и смещения, сплава различных культур, открытости, нового ощущения культурной истории. Он не только оказался в эпицентре всех перемен и событий, но нередко и сам становился их участником.
Владимир Глухов принадлежит к поколению таких ярких деятелей таджикской культуры, как кинорежиссер Бахтиер Худойназаров (киноленты «Братан», «Кош ба ош», «Лунный папа») и нонконформист Махмуд Ганиев, своего рода таджикский Анатолий Зверев. Все они способны ощущать жизнь как хаос, соединять одновременно иронию и сарказм, смех и плач, эпатировать своими эксцентричными выходками, никогда не опускаясь до отчуждения себя от традиции. Поэтому Глухов, как и они, противостоит массовому сознанию, ориентированному на социальные штампы, культурные нарративы и её стереотипы.