- Вашу просьбу выполнил. Привез рассказ...
Вскоре он был в редакции.
Александра Петровича до этой встречи я видел только в гражданском костюме. Теперь он предстал перед нами в военной форме. Худощавый, с чуть впалыми щеками, с красивой головой и седоватыми кудрями, опускавшимися на лоб, прокаленный степным солнцем, он выглядел бывалым фронтовиком. Пехотная форма с тремя "шпалами" на петлицах шла ему, и чувствовал он себя, видать, в ней свободно. Не долго распространяясь, он вынул из полевой сумки рукопись: рассказ "Ночь перед боем". Были у меня в то время Карпов и еще кто-то из работников редакции, и мы упросили Александра Петровича прочитать рассказ вслух. У него был грудной голос, читал он с мягким украинским акцентом. Мы слушали затаив дыхание, а когда он закончил, долго не могли произнести ни слова, потрясенные драматической силой произведения.
Я спросил писателя: читал ли он приказ № 227? Нет, он еще не знал этого приказа. С большой прозорливостью и смелостью он изобразил думы народные. Рассказ был написан сочным, колоритным языком, затрагивал самые тонкие струны человеческой души. Довженко описывал разговор украинских дедов-рыбаков у переправы на Десне с отступающими бойцами. Они, эти деды, с непримиримой беспощадностью, с горечью и едким сарказмом говорят о тех, кто забыл свой воинский долг и отдает родную землю на заклание врагу.
Командир-танкист Петро Колодуб в ночь перед боем рассказывает молодым бойцам о своей встрече с дедами на Десне в те дни, когда наши войска отступали:
" - Тикаете, бисовы сыны? - спросил нас дед Платон Пивторак, выходя из сеней с веслом, сетью и деревянным черпаком. - Богато я уже вас перевез. Ой, богато, да здоровые все, да молодые, да все - перевози да перевози... Савка! - крикнул Платон в соседнюю хату. - Пойдем, Савка. Надо перевозить нехай уже тикают. Га?! Пойдем, пойдем, это, мабуть, последние!..
- Э-ге-е! Что-то вы, хлопцы, не той, не как его, не туда будто идете, сказал дед Савка и хитро посмотрел на нас. - Одежда вот на вас новая, да и торбочки, и ремни, эге, и сами молодые, а заворачиваете не иначе не туда, га?..
- Не знаю, чего они так тикают? - сказал дед Платон, идя с Савкой к реке, как будто нас тут вовсе и не было.
- Чего они так той смерти боятся. Раз уж война, так ее нечего бояться. Уж если судилась она кому, так и не сбежишь от нее никуда...
- Душа несерьезная, разбалованная... Это казна-що, не люди... сердился Платон. - Ну, сидайте, повезем. Чего стали? - Он уже стоял с веслом возле челна.
- Повезем уже, а там - что бог даст. Не сумели соблюсти себя, так уже повезем, тикайте, черт вашу душу бери... Куда ты шатаешь? Челна не видел, воин? - загремел дед на кого-то из нас...
Мы молча уселись в лодку, и каждый стал думать свою невеселую думу.
- Эге! - подхватил Савка. - А не знают, трясца их матери, что уж кому на войне судилось помереть, так не выкрутишься, никакой челн тебя не спасет. Не догонит пуля, догонит воша, а война свое возьмет... Бери влево! Быстрина велика, - захлопал Савка веслом...
- А ци думают спастись, а оно гляди, выйдет на то, что долго будут харкать кровью. Это же все доведется забирать назад!
- А доведется, - подхватил Платон и со всей силой гребнул веслом три раза. - Шутка сказать, сколько земли надо отбирать назад. А это же все кровь!
Я смотрел на деда Платона и с трепетом слушал каждое его слово. Дед верил в нашу победу. Он был для меня живым и грозным голосом нашего мужественного народа"...
Пересказать "Ночь перед боем" так же трудно, как трудно пересказать стихи. Мы сразу сдали рассказ в набор. Вскоре была верстка - "стояк" на четыре полных колонки. Вместе с Довженко, стоя у моей конторки, мы вычитывали слово за словом, строчку за строчкой весь текст. Я спросил Александра Петровича, где он встречал этих дедов.
- Это сама жизнь, - объяснил он.
- Коли так, - сказал я, - может, снимем подзаголовок "рассказ". Пусть его читают как очерк, как документ.
- Да, так, пожалуй, будет лучше, - согласился Довженко.
Когда верстка была вычитана, я вызвал Мишу Головина, который параллельно с нами читал полосу. У него, опытного и придирчивого стилиста, оказалось несколько небольших поправок. Когда мы их согласовали, Головин как бы между делом заметил:
- Горько будет нашему бойцу читать это...
Я навсегда запомнил неожиданный, полный философского смысла ответ Александра Петровича:
- Лучше горькая правда, чем сладкая ложь и даже сладенькая полуправда. Одна учит, а другая утешает...
Довженко был тысячу раз прав! Хотя в рассказе действительно немало горести, но каждая его строка звала в бой, укрепляла душу.
1 августа газета напечатала "Ночь перед боем". И в тот же вечер в редакцию позвонил секретарь ЦК партии. Он спросил: "Где Довженко? Передайте ему благодарность Сталина за очерк. Он сказал народу, армии то, что теперь надо сказать".
В армии с волнением читали "Ночь перед боем". Люди связывали сюжет рассказа с идеей приказа № 227. Но только мы знали, что Довженко задумал и написал рассказ, когда еще не было этого приказа. Просто писатель был на войне, видел, что происходит, и мужественно рассказал обо всем, ничего не утаивая и не смягчая.
* * *
Из поездки на фронт возвратился Константин Симонов и вручил мне очерк "В башкирской дивизии". Сказал, что напишет еще два очерка. А на второй день принес не очерк, а стихи "Безымянное поле". Это стихотворение он начал писать, прочитав приказ № 227, еще в пути. Первые беспощадные, горькие строфы стихотворения были созвучны приказу, как бы дополняли его еще одним мотивом - голосом погибших воинов:
Опять мы отходим, товарищ,
Опять проиграли мы бой,
Кровавое солнце позора
Заходит у нас за спиной.
Мы мертвым глаза не закрыли,
Придется нам вдовам сказать,
Что мы не успели, забыли
Последнюю дочесть отдать.
Не в честных солдатских могилах
Лежат они прямо в пыли.
Но, мертвых отдав поруганью,
Зато мы - живыми пришли!..
Но за этими строками - неожиданный поворот темы: поэт словно бы вступил в спор с приказом. Он взял под защиту солдата, которого, как сказано в приказе, население страны якобы "проклинает... за то, что он отдает наш народ под ярмо немецких угнетателей":
Ты, кажется, слушать не можешь?
Ты руку занос надо мной...
За слов мою страшную горечь
Прости мне, товарищ, родной.
Прости мне мои оскорбленья,
Я с горя тебе их сказал,
Я знаю, ты рядом со мною
Сто раз свою грудь подставлял.
Я знаю, ты пуль не боялся,
И жизнь, что дала тебе мать,
Берег ты с мужскою надеждой
Ее подороже отдать.
Ты, верно, в сорочке родился,
Что все еще жив до сих пор,
И смерть тебе меньшею мукой
Казалась, чем этот позор...
Не успел я дочитать эти строки, как Симонов стал объяснять. "Безымянное поле" было рождено потрясением, которое он, как и все мы, вся армия, испытал, прочитав приказ № 227. А этими строфами он не собирался оспаривать приказ, наоборот: это - суд над самим собой.
Было в приказе № 227 беспощадное требование: "Паникеры и трусы должны истребляться на месте". Однако в жизни в те боевые дни было вовсе не так. Задача борьбы с трусами и паникерами решалась по-другому. Им давали возможность загладить свою вину в штрафных подразделениях, на передовой, в огне боя, своей кровью, так сказать, искупить свою вину. Было именно так, как писал Александр Твардовский в своих стихах "Отречение", которые он сегодня принес в "Красную звезду" и которые сразу же были опубликованы: