- Стреляйте, сволочи, скоро вам будет конец...
И в этот момент раздались выстрелы. Пуля попала мне в левую лопатку и вышла через шею. Я упала в яму, на меня упали две убитых женщины, я потеряла сознание.
Спустя некоторое время пришла в себя и увидела рядом своих мертвых детей. Горе мое было так велико, что силы снова покинули меня. Лишь поздно вечером я очнулась. Крепко поцеловала детей и, высвободив свои ноги из-под трупов женщин, поползла в соседнюю деревню. На снегу оставались пятна крови. Почти через каждые десять метров я отдыхала.
Около полуночи меня подобрал старик крестьянин. Он спрятал меня в своей хате под кроватью и ухаживал за мной целую неделю, пока я немного не окрепла. По соседству жили немецкие солдаты. Старик каждую минуту рисковал жизнью. Он укрывал жену красноармейца, которая была расстреляна, но чудом уцелела.
Мне еще нет тридцати лет, а сейчас, после всех ужасов немецкой оккупации, я выгляжу старухой. Немцы умертвили трех моих детей, немецкая нуля оставила след на моем теле. Где найти слова, чтобы проклясть эту банду убийц, этих людоедов, пьющих кровь женщин и детей!..
Гор. Керчь, ул. Войкова. 8. Р. Велоцерковская".
И даже ныне, спустя сорок пять лет, когда перечитываешь это письмо, сердце сжимается и сыпятся проклятия на головы живых и мертвых фашистских злодеев.
"Где найти слова"?.. Их нашел Илья Сельвинский.
Журналистка Мария Архарова, работавшая с Сельвинским во фронтовой газете, рассказала:
- Помню, как застыл над этим рвом Илья Львович, и никогда не забуду его страдающих глаз. Мы были так оглушены всем увиденным, что возвращались в тяжелом молчании. Ни слов, ни слез не было, только судорожно сжималось горло и трудно было дышать.
Ночью Сельвинский написал эти стихи. Не очерк, не статью, а именно стихи. Он говорил, что писать об этом в прозе не в силах.
В них были не только горечь и боль, но и набатный призыв:
Но есть у нас и такая речь.
Которая всяких слов горячее:
Врагов осыпает проклятьем картечь,
Глаголом пророков гремят батареи.
Вы слышите трубы на рубежах?
Смятение... Крики... Бледнеют громилы.
Бегут! Но некуда им убежать
От вашей кровавой могилы.
Поэт звал никогда не забывать керченскую трагедию. И сам никогда не забывал, до конца своей жизни. Думаю, что именно поэтому уже после войны он дописал в этом стихотворении еще одну строфу:
Ослабьте же мышцы. Прикройте веки.
Травою взойдите у этих высот.
Кто вас увидел, отныне навеки
Все ваши раны в душе унесет.
Очередная моя поездка на фронт - 20-я армия. Взял с собой одного из наших литературных работников, Александра Кривицкого. За Волоколамском, у Лудиной горы, нашли командный пункт армии. Командовал ею человек, чье имя называешь с отвращением, - Власов. Может быть, об этой встрече и не стоило бы писать, но нельзя уходить от всего, что было тогда, а было не только благородное и хорошее, но и плохое, даже мерзкое.
В штабном блиндаже нас встретил мужчина высокого роста, худощавый, в очках с темной оправой на морщинистом лице. Это и был Власов. Посидели с ним часа два. На истрепанной карте с красными и синими кружками, овалами и стрелами он показал путь, который прошла армия от той самой знаменитой Красной Поляны, чуть ли не окраины Москвы, откуда немцы могли уже обстреливать из тяжелых пушек центр города. Рывок большой, быстрый совершила армия. Но сейчас наступление по сути приостановилось.
Втроем на крестьянских санях через оголенный, расщепленный и казавшийся мертвым лес поехали в дивизию, оттуда - в полк. Здесь идут бои местного значения: то берут какую-то безымянную высотку, то отдают, ночью ее снова будут атаковать. Очевидно, на многое рассчитывать не приходится.
Видели мы Власова в общении с бойцами на "передке" и в тылу - с прибывшим пополнением. Говорил он много, грубовато острил, сыпал прибаутками. Кривицкий запомнил и записал: "При всем том часто оглядывался на нас, проверяя, какое производит впечатление. "Артист!" - шепнул дивизионный..." Ну что ж, пришли мы к выводу, каждый ведет себя в соответствии с натурой, грех не самый большой.
Возвратились мы на КП армии вечером. Власов завел нас в свою избу. До позднего вечера мы беседовали с ним, потом, оставив Кривицкого здесь ночевать, ушли в штабной блиндаж. Ночью немцы открыли такой сильный артиллерийский огонь, что хаты ходуном ходили. И вот Власов звонит к себе в избу, будит Кривицкого и спрашивает:
- Вы что делаете?
- Сплю, - отвечает тот.
- Спите! И не беспокойтесь, я сейчас прикажу открыть контрбатарейную стрельбу...
Вот, подумали мы, какое внимание нашему брату-газетчику!..
Вспоминаю, что Власов то и дело употреблял имя Суворова, к месту и не к месту. От этого тоже веяло театром, позерством. Кстати, это заметили не только мы. Через неделю в 20-ю армию поехал Эренбург. Пробыл там двое суток. Встречался с Власовым. Впечатления совпали. Эренбург рассказывал мне, а потом в своих воспоминаниях написал: "Он меня изумил прежде всего ростом метр девяносто, потом манерой разговаривать с бойцами - говорил он образно, порой нарочито грубо... У меня было двойное чувство: я любовался и меня в то же время коробило - было что-то актерское в оборотах речи, интонациях, жестах. Вечером, когда Власов начал длинную беседу со мной, я понял истоки его поведения: часа два он говорил о Суворове, и в моей записной книжке среди других я отметил: "Говорит о Суворове как о человеке, с которым прожил годы".
Дальнейшая судьба Власова, имя которого стало синонимом самой подлой измены, хорошо известна. Именно к нему применимы слова Горького: "Сравнить предателя не с кем и не с чем. Я думаю, что даже тифозную вошь сравнение с предателем оскорбило бы".
Читатель может меня спросить: не хочу ли я сказать, что в те дни я почувствовал двоедушие Власова? Нет, таким прозрением я не обладал, да и не только я - люди, которые вместе с ним служили, не догадывались, что он таит в своей душе.
Когда мы узнали о предательстве Власова, Эренбург зашел ко мне, долго ахал и охал: мол, чужая душа - потемки. Он вспомнил поговорку, услышанную от Власова: "У всякого Федорки свои отговорки". Рассказывал, что, прощаясь, Власов трижды его поцеловал. Илья Григорьевич и сейчас тер щеку, словно старался стереть оставшийся там след от иудиных поцелуев...
Наш корреспондент по Калининскому фронту Леонид Высокоостровский прислал в редакцию "объявление": он снял его со стены дома в одном из освобожденных городов. "Объявление" написано немцем, видимо, недоучившимся русскому языку. Вот несколько строк из него:
"Все жители должны немедленно после возглашения бурмистра зарегистрироваться.
Исключения допущены с разрешением о невнушительности от охранной полиции...
Применять немецкий привет есть преимущество германских поданных...
Кто имеет типографию или тому подобное заведение для распространения производств умственных работ должен иметь на это разрешение.
Всем управным приказам выданные немецкими военными частями необходимо слушаться".
Среди различных запретов и такой:
"Знаки величия русского государства в занятой русской области вести и применять не разрешено".
Такие материалы сразу же передаются Илье Эренбургу.
Передали и это "объявление". А в сегодняшней газете появилась его статья "Знаки величия".
Писатель не стал комментировать "неграмотный и глупый бред прусского солдафона", но по поводу "знаков величия русского государства" сказал свое слово. Приведу его хотя бы в выдержках:
"Я не понимаю точного смысла этих отвратительных и наглых слов, но я хорошо понимаю их намерение: унизить наш народ. Жалкие потуги палача-на-час поколебать величие России!