Повсюду ходили мушкетеры, – в Кремле суровые и молчаливые, здесь – в расстегнутых кафтанах, без оружия, под руку друг с другом, распевали песни, хохотали – без злобы, мирно. Все было мирное здесь, приветливое: будто и не на земле, – глаза впору протереть…
Вдруг въехали на широкий двор, посреди его из круглого озерца била вода. В глубине виднелся выкрашенный под кирпич дом с прилепленными к нему белыми столбами. Карета остановилась. Человек с длинными волосами вылез из нее и увидел соскочившего с запяток Алексашку.
– Ты кто, ты зачем, ты откуда здесь? – спросил он, смешно выговаривая слова. – Я тебя спрашиваю, мальчик. Ты – вор?
– Это я – вор? Тогда бей меня до смерти, если вор. – Алексашка весело глядел ему в бритое лицо со вздернутым носом и маленьким улыбающимся ртом. – Видел, как на Разгуляе отец бежал за мной с ножом?
– А! Да, видел… Я засмеялся: большой за маленьким…
– Отец меня все равно зарежет… Возьми, пожалуйста, меня на службу… Дяденька…
– На службу? А что ты умеешь делать?
– Все умею… Первое – петь, какие хошь, песни. На дудках играю, на рожках, на ложках. Смешить могу, – сколько раз люди лопались, вот как насмешу. Плясать – на заре начну, на заре кончу, и не вспотею… Что мне скажешь, то и могу…
Франц Лефорт взял Алексашку за острый подбородок. Мальчик, видимо, ему понравился.
– О, ты изрядный мальчик… Возьмешь мыла и вымоешься, ибо ты грязный… И тогда я тебе дам платье… Ты будешь служить… Но если будешь воровать…
– Этим не занимаемся, у нас, чай, ум-то есть али нет, – сказал Алексашка так уверенно, что Франц Лефорт поверил. Крикнув конюху что-то про Алексашку, он пошел к дому, насвистывая, выворачивая ступни ног и на ходу будто подплясывая, должно быть оттого, что неподалеку на озерце играла музыка и задорно визжали немки.
3
– Да уж будет тебе, Никита Моисеевич, как бы головка у ребенка не заболела…
Едва Наталья Кирилловна проговорила это, царь Петр бросил на полуслове читать Апостола, торопливо перекрестился запачканными в чернилах пальцами и, не дожидаясь, покуда учитель и дядька, Никита Моисеев Зотов, по уставу поклонится ему в ноги, поцеловал маменькину руку, беспомощно затрепетавшую, чтобы схватить, удержать на минутку сына, – и по скрипучим половицам и ступеням переходов и лестниц нетерпеливо понеслись его косолапые шаги, пугая прижилых старух в темных углах Преображенского дворца.
– Шапку-то, шапку, головку напечет! – слабо крикнула вслед царица.
Никита Зотов стоял перед ней истово и прямо, как в церкви, – расчесанный, чистый, в мягких сапожках, в темной из тонкого сукна ферязи, – воротник сзади торчал выше головы. Благообразное лицо с мягкими губами и кудрявой бородой запрокинуто от истовости. Благостный человек – и говорить нечего. Скажи ему: кинься, Никита, на нож, – кинется. Предан больше собачьего, но уж больно светел, легок духом. Не таков бы нужен был дядька норовистому мальчику.
– Ты, Никита Моисеевич, побольше с ним божественное читай. А то он и на царя-то не похож… Ведь не оглянешься, – скоро уж женить… До сих пор не научился стопами шествовать, – все бегает, как простой… Ну – вон, гляди…
Смотря в окно, царица слабо всплеснула руками. По двору бежал Петр, спотыкаясь от торопливости. За ним – долговязые парни из дворцовой челяди, – с мушкетами и топориками на длинных древках. На земляном валу, – потешной крепостце, построенной перед дворцом, – за частоколом стояли согнанные с деревни мужики в широких немецких шляпах. Велено было им также держать во рту трубки с табаком. Испуганно глядя на бегущего вприскочку царя, они забыли, как нужно играть. Петр гневно закричал петушиным голосом. Наталья Кирилловна с содроганием увидела Петенькины бешеные, круглые глаза. Он вскарабкался на верх крепостцы и, сердясь, ударил несколько раз мушкетиком одного из потешных мужиков, втянувшего голову в плечи.
– Не по его – так и убьет, – проговорила Наталья Кирилловна, – в кого только нрав у него горячий?
Игра пошла сызнова. Выстраивая долговязых парней с топориками, Петр опять рассердился, что его плохо понимают. Это была беда: горячась, он начинал говорить неразборчиво, захлебывался торопливостью, точно хотел сказать много больше того, чем было слов на языке.
– Что-то головка стала у него так дергаться? – сказала Наталья Кирилловна, со страхом глядя на сына. И вдруг заткнула уши. Мужики в крепостце выкатили дубовую пушку, которую по строгому приказу царицы заряжали – чем помягче: пареной репой или яблоками, и выстрелили. И тотчас, побросав оружие, воздели руки – в знак того, что сдаются.
– Нельзя сдаваться! Биться должны! – кричал Петр, крутя и тряся головой. – Сначала! Все сначала!..
– Никита Моисеевич, затвори-ка окошко, очень шумят, голова разболелась, – проговорила царица.
Закрылось цветное окошко. Наталья Кирилловна склонила голову и чуть шевелила пальцами, перебирая афонские четки, святые раковинки. Тоскливо. От горя и слез за эти годы Наталья Кирилловна постарела, только брови да когда-то огненные темные глаза остались от ее красоты. Всегда была в черном, покрытая черным платком. Так в Угличе когда-то жила царица Марья Нагая с несчастным Димитрием… Не стряслось бы и здесь такой же беды… Правительница Софья сидит и видит – обвенчаться с Голицыным и царствовать. Уж и корону заказала для себя немецким мастерам.
В Преображенском дворце пустынно, только челядь бегает на цыпочках, да по темным углам шепчутся старухи – мамки, няньки. Царь хоть юн, но духу старушечьего не переносит: увидит, как нянька какая-нибудь, закапанная воском, пробирается вдоль стены, так цыкнет, – старушечка едва без памяти доползет до угла.
Бояре в Преображенском не бывают, – здесь ни чести, ни прибытка. Все толпятся в Кремле, поближе к солнцу. Чтобы не совсем было зазорно, Софья приказала быть при дворе царя Петра четырем боярам: князю Михайле Алегуковичу Черкасскому, князю Лыкову, князю Троекурову и князю Борису Алексеевичу Голицыну. А велик ли прок от них? Лениво слезут с коней у крыльца, подойдут к царицыной ручке, сядут и – молчат, вздыхают. Говорить мало о чем найдется с опальной царицей. Вбежит в горницу Петр, – бояре, поклонясь нецарствующему царю, справятся о его государевом здоровье, и опять вздыхают, качают головами: уж больно прыток становится царь-то, – гляди, царапина на щеке, руки в цыпках. Неприлично.
– Никита Моисеевич, сказывали мне, – в Мытищах баба есть, Воробьиха, на квасной гуще гадает – так-то верно, – все исполняется… – проговорила царица. – Послать бы за ней!.. Да что-то боюсь… Не нагадала бы худого…
– Матушка государыня, чего же худого нагадать вам может подлая баба Воробьиха? – нараспев, приятным гласом ответил Зотов. – В таком разе Воробьиху в клочья растерзать мало.
Наталья Кирилловна подняла пальчик, поманила. Зотов подступил неслышно в мягких сапожках.
– Моисеич… Давеча в поварне, – стрелецкая вдова решето ягод приносила, – сказывала: Софья-де во дворце кричала намедни, и все слышали: «Жалко, говорит, стрельцы тогда волчонка не задушили с волчицей…»
У Натальи Кирилловны затряслись губы, задрожал охваченный черным платом двойной подбородок, большие глаза налились слезами.
Что ей ответить? Чем утешить? У Софьи – стрелецкие полки, за Софью – все дворянское ополчение, а у Петра – три десятка потешных дураков-переростков да деревянная пушка, заряженная репой… Никита Зотов развел ладони, закинул голову, покуда не уперся затылком в жесткий воротник…
– Пошли за Воробьихой, – прошептала царица, – пусть уж скажет правду, а то так-то страшнее…
Долог, скучен летний день. Белые облака плывут и не плывут над Яузой. Знойно. Мухи. Сквозь марево видны бесчисленные купола Москвы, верхушки крепостных башен. Поближе – игла немецкой кирки, ветряные мельницы на Кукуе. Стонут куры, навевая дремоту. В поварне стучат ножами.
Бывало, при Алексее Михайловиче, – смех и шум в Преображенском, толпится народ, ржут кони. Всегда потеха какая-нибудь – охота или медвежья травля, конские гонки. А теперь – глядишь – и дорога-то сюда от каменных ворот заросла травой. Прошла жизнь. Сиди – перебирай четки.