– Аверьян, зачем боярин нас вызывал с конями, – повинность, что ли, какая?.. – спросил Ивашка. – За нами, кажется, ничего нет такого…
– В Москву ратных людей повезете…
– Это опять коней ломать?..
– А что слышно, – спросил Цыган, придвигаясь, – война с кем? Смута?
– Не твоего и не моего ума дело. – Седой Аверьян поклонился. – Приказано – повезешь. Сегодня батогов воз привезли для вашего-то брата…
Аверьян, не сгибая ног, пошел в сторожку. В зимних сумерках кое-где светило окошечко. Нагорожено всякого строения на дворе было много – скотные дворы, погреба, избы, кузня. Но все наполовину без пользы. Дворовых холопей у Волкова было всего пятнадцать душ, да и те перебивались с хлеба на квас. Работали, конечно, – пахали кое-как, сеяли, лес возили, но с этого разве проживешь? Труд холопий. Говорили, будто Василий посылает одного в Москву юродствовать на паперти, – тот денег приносит. Да двое ходят с коробами в Москве же, продают ложки, лапти, свистульки… А все-таки основа – мужички. Те – кормят…
Ивашка и Цыган, стоя в сумерках на дворе, думали. Спешить некуда. Хорошего ждать неоткуда. Конечно, старики рассказывают, прежде легче было: не понравилось, ушел к другому помещику. Ныне это заказано, – где велено, там и живи. Велено кормить Василия Волкова, – как хочешь, так и корми. Все стали холопами. И ждать надо: еще труднее будет…
Завизжала где-то дверь, по снегу подлетела простоволосая девка-дворовая, бесстыдница:
– Боярин велел, распрягайте. Ночевать велел. Лошадям задавать – избави Боже, боярское сено…
Цыган хотел было кнутом ожечь по гладкому заду эту девку, – убежала… Не спеша распрягли. Пошли в дворницкую избу ночевать. Дворовые, человек восемь, своровав у боярина сальную свечу, хлестали засаленными картами по столу, – отыгрывали друг у друга копейки… Крик, спор, один норовит сунуть деньги за щеку, другой рвет ему губы. Лодыри, и ведь – сытые!
В стороне, на лавке сидел мальчик в длинной холщовой рубахе, в разбитых лаптях, – Алешка, сын Ивана Артемича. Осенью пришлось, с голоду, за недоимку отдать его боярину в вечную кабалу. Мальчишка большеглазый, в мать. По вихрам видно – бьют его здесь. Покосился Иван на сына, жалко стало, ничего не сказал. Алешка молча, низко поклонился отцу.
Он поманил сына, спросил шепотом:
– Ужинали?
– Ужинали.
– Эх, со двора я хлебца не захватил. (Слукавил, – ломоть хлеба был у него за пазухой, в тряпице.) Ты уж расстарайся как-нибудь… Вот что, Алеша… Утром хочу боярину в ноги упасть, – делов у меня много. Чай, смилуется, – съезди заместо меня в Москву.
Алешка степенно кивнул: «Хорошо, батя». Иван стал разуваться, и – бойкой скороговоркой, будто он веселый, сытый:
– Это, что же, каждый день, ребята, у вас такое веселье? Ай, легко живете, сладко пьете…
Один, рослый холоп, бросив карты, обернулся:
– А ты кто тут, – нам выговаривать…
Иван, не дожидаясь, когда смажут по уху, полез на полати.
4
У Василия Волкова остался ночевать гость – сосед, Михайла Тыртов, мелкопоместный сын дворянский. Отужинали рано. На широких лавках, поближе к муравленой печи, постланы были кошмы, подушки, медвежьи шубы. Но по молодости не спалось. Жарко. Сидели на лавке в одном исподнем. Беседовали в сумерках, позевывали, крестили рот.
– Тебе, – говорил гость степенно и тихо, – тебе, Василий, еще многие завидуют… А ты влезь в мою шкуру. Нас у отца четырнадцать. Семеро поверстаны в отвод, бьются на пустошах, у кого два мужика, у кого трое, – остальные в бегах. Я, восьмой, новик, завтра верстаться буду. Дадут погорелую деревеньку, болото с лягушками… Как жить? А?
– Ныне всем трудно. – Василий перебирал одной рукой кипарисные четки, свесив их между колен. – Все бьемся… Как жить?..
– Дед мой выше Голицына сидел, – говорил Тыртов, – у гроба Михаила Федоровича дневал и ночевал. А мы дома в лаптях ходим… К стыду уж привыкли. Не о чести думать, а как живу быть… Отец в Поместном приказе с просьбами весь лоб расколотил: ныне без доброго посула и не попросишь. Дьяку – дай, подьячему – дай, младшему подьячему – дай. Да еще не берут – косоротятся… Просили мы о малом деле подьячего, Степку Ремезова, послали ему посулы, десять алтын, – едва эти деньги собрали, – да сухих карасей пуд. Деньги-то он взял, жаждущая рожа и пьяная, а карасей велел на двор выкинуть… Иные, кто половчее, домогаются… Володька Чемоданов с челобитной до царя дошел, два сельца ему в вечное владенье дано. А Володька, – все знают, в прошлую войну от поляков без памяти бегал с поля, и отец его под Смоленском три раза бегал с поля… Так, чем их за это наделов лишить, из дворов выбить прочь, – их селами жалуют… Нет правды…
Помолчали. От печи пыхало жаром. Сухо тыркали сверчки. Тишина, скука. Даже собаки перестали брехать на дворе. Волков проговорил, задумавшись:
– Король бы какой взял нас на службу – в Венецию, или в Рим, или в Вену… Ушел бы я без оглядки… Василий Васильевич Голицын отцу моему крестному книгу давал, так я брал ее читать… Все народы живут в богатстве, в довольстве, одни мы нищие… Был недавно в Москве, искал оружейника, послали меня на Кукуй-слободу, к немцам… Ну, что ж, они не православные, – их Бог рассудит… А как вошел я за ограду, – улицы подметены, избы чистые, веселые, в огородах – цветы… Иду и робею и – дивно, ну будто во сне… Люди приветливые и ведь тут же, рядом с нами живут. И – богатство! Один Кукуй богаче всей Москвы с пригородами…
– Торговлишкой заняться? Опять деньги нужны. – Михайла поглядел на босые ноги. – В стрельцы пойти? Тоже дело не наживочное. Покуда до сотника доберешься, – горб изломают. Недавно к отцу заезжал конюх из царской конюшни, Данило Меньшиков, рассказывал: казна за два с половиной года жалованье задолжала стрелецким полкам. А поди пошуми, – сажают за караул. Полковник Пыжов гоняет стрельцов на свои подмосковные вотчины, и там они работают как холопы… А пошли жаловаться, – челобитчиков били кнутом перед съезжей избой. Ох, стрельцы злы… Меньшиков говорил: погодите, они еще покажут…
– Слышно, говорят: кто в боярской-то шубе, и не езди за Москву-реку.
– А что ты хочешь? Все обнищали… Такая тягота от даней, оброков, пошлин, – беги без оглядки… Меньшиков рассказывал: иноземцы – те торгуют, в Архангельске, в Холмогорах поставлены дворы у них каменные. За границей покупают за рубль, продают у нас за три… А наши купчишки от жадности только товар гноят. Посадские от беспощадного тягла бегут кто в уезды, кто в дикую степь. Ныне прорубные деньги стали брать, за проруби в речке… А куда идут деньги? Меньшиков рассказывал: Василий Васильевич Голицын палаты воздвиг на реке Неглинной. Снаружи обиты они медными листами, а внутри – золотой кожей…
Василий поднял голову, посмотрел на Михайлу. Тот подобрал ноги под лавку и тоже глядит на Василия. Только что сидел смирный человек – подменили, – усмехнулся, ногой задрожал, лавка под ним заходила…
– Ты чего? – спросил Василий тихо…
– На прошлой неделе под селом Воробьевым опять обоз разбили. Слыхал? (Василий нахмурился, взялся за четки.) Суконной сотни купцы везли красный товар… Погорячились в Москву к ужину доехать, не доехали… Купчишко-то один жив остался, донес. Кинулись ловить разбойников, одни следы нашли, да и те замело…
Михайла задрожал плечами, засмеялся:
– Не пужайся, я там не был, от Меньшикова слыхал… (Он наклонился к Василию.) Следочки-то, говорят, прямо на Варварку привели, на двор к Степке Одоевскому… Князь Одоевского меньшому сыну… Нам с тобой однолетку…
– Спать надо ложиться, спать пора, – угрюмо сказал Василий.
Михайла опять невесело засмеялся:
– Ну, пошутили, давай спать.
Легко поднялся с лавки, хрустнул суставчиками, потягиваясь. Налил квасу в деревянную чашку и пил долго, поглядывая из-за края чашки на Василия.
– Двадцать пять человек дворовых снаряжены саблями и огневым боем у Степки-то Одоевского… Народ отчаянный… Он их приучил: больше года не кормил, – только выпускал ночью за ворота искать добычи… Волки…