– Адлерберг Фридрих-Ганс, командир пехотного полка, с супругою Марианной.
– Тэк-с, тэк-с, далее. Не томи!
– Алаповский Василий, боярский сын, с женой Иустиной Матвеевной… Князь Андреевский, вдовец, с недорослем своим Степаном… Камер-фурьер Бабкин Даниил Дмитрич, тоже вдовец… без отпрысков? – Жена искоса, с опаской посмотрела на мужа. Тот раздраженно наморщил переносицу, дрогнул усами:
– Значит, без отпрысков, коль не указано! Ишь, заноза! Дале давай, не сбивай…
– Баранов Павел Тимофеевич, потомок онемеченного русского дворянского рода татарского происхождения, с супругою Олимпиадой… А… это, Ваня?
– Да черт с ним… пусть будет, нынче обласкан государем, вдруг что…
– Граф Барятинский с женой… Веккерштейн… Ой, Ваня, а тут тобой большой вопрос поставлен. Это как понимать? Кто он?
– А бес его знает, из новых кто-то… Но…
– Так вопрос твой зачем?
– «Зачем, зачем»! – Граф с бурным негодованием посмотрел в глаза жены и, поведя плечами, сплюнул перекипевший шлак слов: – Хрен его знает, душа моя! Да фамилия, помилуй Бог, уж больно неблагозвучная, жидовская, верно, ась? Век-кер-штейн. Хм, еще бы фон Веккерштейн – туда-сюда, мог бы за немца сойти… А так: не то заяц, не то рак… Беда…
– Так что же? – Евдокия Васильевна вкрадчиво, почти шепотом спросила: – Прочерк?
– Ай, вычеркни к дьяволу… Христопродавцев мне еще тут не хватало! Ан нет, вдруг да!.. – Он поднял указательный палец и крепко наморщил лоб. – Ну, Бог с ним. Я человек доступный… Пусть будет, поглядим, что за гусь…
– Да будет, Иван Евсеевич, лоб в гармошку собирать. Полно, ваше сиятельство. Список блестящий, как Бог свят: что ни стул, то княжеский, графский или баронский титул, что ни столовый прибор, то особы, приближенные к государю… Ох, высоко летаешь, Ваня, дажить оторопь берет. Знаешь…
– Что, пугает? – Граф пробежался по списку тяжелым, негнущимся взглядом.
– Ну, не скажу, что пугает, но настораживает… Как бы это… – Евдокия Васильевна поджала губы.
– Ой, хватит, Бог с тобой, рыбка моя. – Он клюнул ее твердыми губами в ровный, точно но нитке прочерченный пробор. – Ну-т, легче?
– Мне – да, а вот ты, Иван Евсеевич… ой, не сгори в своих хлопотах…
Он притянул ее к себе, уперся в ее лоб своим и, сыро дохнув наливкой, спросил:
– Ты еще терпишь меня?
– А как ты думаешь?
– Любишь?
Она устало чмокнула его в губы, будто сказала: «Люби такого самодура… Змея Горыныча! Вечно как черт из табакерки! Ну, чего сорвался нынче с цепи?» И уже вслух продолжила:
– Ох, Иван Евсеич… сил моих больше нет. Устала я от тебя, от твоих затей, выпивки. Не могу больше видеть тебя такого мерзкого, жуткого, гадкого… Еще и сестер-богомолок моих приплел. Их уж второй год по твоей милости у нас нет. Ни их, ни мужей ихних…
– И сла-а-ава Богу, душа моя. Ты лучше обними меня… и молчи! – с упреком наставил он. – Потом можешь и говорить, погодя, но теперь обними и помолчи. Я ведь… люблю тебя… Мало ль чего не брякнешь за рюмкой…
– Вот-вот…
– Цыть, да и не болтал я… убей, не помню. Темно в голове было. И не плачь. Избави меня Бог от твоих слез! Доведешь ты меня до черты своими слезами, баба.
– А у самого что голос дрожит?
– Тьфу, шут бы тебя взял… благословенное семейство! Заплачешь тут с вами! Ну-т, будет тебе, не должна ты слезы лить, слышишь?
Она, обещая в дальнейшем, закивала головой, а он с мукой в душе крепче прижал ее к своей груди, пытаясь тщательно взвешивать каждое новое слово, но на сердце было по-прежнему горько и неспокойно. Все получалось шиворот-навыворот… все летело куда-то под откос… И виною всему он был сам: его кураж, его неистребимое желание докричаться миру: «Каков я есть молодец!» и его тяжелая любовь к рюмке.
– Ну-т, будет, будет… Ишь, настроила тут «вавилоны». Вам, бабам, только дай волю! Всю Россию слезьми зальете.
– Ваня?! – Она, обиженно вытирая слезы, как-то странно, с мольбой смотрела на него, а он, боясь сего взора, бубнил в усы:
– Что «Ваня»? Вот именно… Не сметь! Не сметь!
– Вот именно! – Она вырвалась из его рук, по-прежнему напряженная, но уже без слез в голосе, и перевела тему: – О Машеньке нашей, младшенькой, думать надо. Гриша-то Лунев будет? Она ж с прошлого году, с Сочельника[26] в нем души не чает!
– Да и он, как Бог свят, неравнодушен к нашей стрекозе. Что ни месяц эпистола[27].
– Так будет? – Графиня напряглась плечами.
– Будет, будет! А то! – Он сжал перед грудью кулаки и, сверкая хмельным взором, добавил: – И Ягужинский Павел Иванович будет, и Трубецкой, и Нарышкин, и Зотов. Никто не позабыт. Я ж у тебя кто?.. О-о, в яблочко! А старый конь борозды не испортит, вестимо. Давай, давай, голубка моя, читай. Спаси и помилуй, Господи, нас, грешных. Эх, кабы все не напрасно!
Панчин намеренно твердо, крепкими, отчетливыми шагами подошел к заставе икон и трижды с поклоном осенился крестом.
– Ваня, да что с тобой? – охнула Евдокия Васильевна. – Ты пугаешь меня!
– Напугаешься тут. – Граф набрал полную грудь воздуха и, отдуваясь, как человек, который долго пробыл под водой, выдал: – Думаешь, у меня сердце кровью не обливается? Думаешь, я железный, трехжильный?
Евдокия Васильевна вздрогнула, замерла. Она стала белой: лицо, волосы, руки, словно снежную статую обрядили в чепец и платье с оборками. Медленно, как во сне, она отложила список.
– Ну что ты смотришь на меня, как коза на репу? Отечество в опасности! Война!
– Как? Опять?! – Перо выпало из ее сухих дрожащих пальцев. – Так ведь с турками мир заключен. Иль опять ущерб луны нам грозится?
– Хуже, матушка. Премного хуже! Швед – пес цепной – клыки своей своры оскалил. Нынче схватился с союзными нашими: первым силу Карла испытал король датский.
– Ну, и?.. – мелко закрестилась графиня.
– Нет больше датского войска! Как крысы с корабля, бежали оне от шведских штыков.
– Ах, батюшки светы!..
– Сраженье под самой столицей ихней, Копенгагеном, было. Теперь уж Дания друг и помощник шведу… и не иначе. Ныне Карла их с теми же гордыми мыслями вознамерился переплыть Балтийское море и выйти на берег Лифляндии.
– Спаси Господи! И вышел?
– Кто?
– Ну, Карла ихний? – Она, слабея ногами, оперлась на бюро.
– То-то и оно, что вышел, матушка! Так вот одно его приближение, сказывают, заставило ляхов дерзких и чванливых саксонцев оставить начатую осаду Риги!
– И что ж теперь?
– А теперь черт знает, душа моя. – Полковник выдержал паузу. Решительно налил себе рюмку, залпом осушил ее и, сырея взором, твердо сказал: – Из достоверных уст стало ясно: уверенный в безопасности Риги, Карл намерен идти к Нарве, потому как там, по уговору с союзниками, стоят наши главные русские силы. Без малого сорок тысяч штыков, матушка. То-то будет баталия! Жаль, что в рядах их недостает двух знаменитейших воинов, с коими я имел честь быть знакомым: Лефорта и Гордона… Ну, так ты знаешь, государь оплакал их смерть еще год назад. Начальником войска отныне поставлен фельдмаршал Головин и генералы: герцог Делакруа, Бутурлин, Вейде, достославный наш Шереметев и князь Долгорукий. Так что все, матушка, в руках Господа… Будем молиться. Швед – это тебе не шуры-муры… Не турка с янычарами… Это, голуба, жутко подумать! У короля их Карлы, будь он трижды неладен, – лучшая армия в мире и лучший в Европе флот… Ей-ей, второй после Англии будет, скажи на милость!
Иван Евсеевич по своей неугомонной натуре хотел еще круче озаботить подробностями войны свою благоверную, но она вдруг охнула тихо и так же тихо сползла спиной по ореховой переборке бюро.
– Доня-а! Любушка моя! – Граф метнулся к жене; на красном лице его дергалась виноватая улыбка; выпрашивая глазами прощение, он упал на колени, припал к теплой, мягкой, родной груди. Сердце супружницы билось, но так тихо и так далеко, что Иван Евсеевич испугался. Вся жизнь его в этот момент ушла в слух. «Жива, жива, жива! – несказанно жадно прислушиваясь, итожил он. – Ежли подымется, – черкнуло огнивом в голове, – как перед Богом клянусь, брошу пить». И уж вслух, громко, на ухо: – Доня! Дружок мой! Евдокия!