Церковь Сен-Этьен-дю-Мон стоит на горе Святой Женевьевы. Здесь рядом не менее оживленный квартал, чем у Лувра, – еще бы, ведь рядом Сорбонна, а студенты – народ веселый, проводят время так, что чувствуется: они знают, чего хотят от жизни. Сорбонна через некоторое время учит их другому, с годами сжимает их мысли в железных тисках догматов, тут негде разгуляться инакомыслию. Когда Жанна д’Арк попала в руки англичан и герцог Бедфорд выдвинул против нее обвинение в сношениях с нечистой силой, Сорбонна писала похвалы глубокомыслию и проницательности этого следователя, а когда Жанну сожгли – отслужила благодарственное молебствие. Конечно, потом пришли времена Гизов, когда сорбонистам дозволялось слишком многое; теперь они миновали. Ришелье не терпит ничьей иной власти, кроме своей и королевской, где уж тут разгуляться университетским старикам. Потому на лицах докторов Сорбонны, щеголяющих в черных шапочках, частенько читается уныние.
Мы поднимались к церкви по узкой улице, обходя вездесущих студентов, зачастивших сюда менестрелей, королевских мушкетеров и простой люд; отец Реми шел чуть сбоку и немного впереди, и перед ним расступались. Мишель, которому все нравилось, почти догрыз леденец; я забрала у него остатки, чтобы не поранился о щепку, и бросила в канаву; какая-то нищая девочка тут же подхватила их и скрылась в толпе.
Наконец, мы добрались до церкви и остановились чуть в стороне от входа, у крытой дерюгой повозки зеленщика, чтобы нас не толкали спешащие мимо парижане. Я достала платок, вытерла Мишелю рот и сказала брату:
– Смотри, какой красивый дом Господень. Тебе нравится?
Мишель старательно закивал, блуждая взглядом по фасаду, по лицам каменных святых и ангелов, по переливам камня. Сто тридцать лет строили эту церковь; первый камень заложили, когда не только меня – моих родителей еще не было на земле.
– Пламенеющая готика, – сказал отец Реми.
Я подняла к нему взгляд.
– Что?
– Этот стиль называется пламенеющая готика, – объяснил священник, не сводя глаз с церкви. – Видите, узоры под карнизом фронтона и переплет верхнего окна? Родственники этому каменному огню – мануэлино в Португалии, а в Испании – исабелино, в честь Изабеллы Кастильской, той самой, что была супругой Фердинанда Арагонского.
Я не ожидала, что он настолько образован. Не все дворяне умеют читать и писать, не говоря уж о том, чтобы разбираться в арках и оконных переплетах.
– Вера формирует архитектуру своего времени, – продолжил между тем отец Реми, так как я его не прерывала и слушать не отказывалась. – Мне кажется так. Раньше догматы были незыблемы и ворочались слабо, словно огромные каменья; та эпоха оставила нам романский стиль. Нынче же Библию трактуют и так, и этак, ищут сомнения в голосах евангелистов, и не утихают споры, о чем же там говорил святой Лука, что имел в виду святой Иоанн? – Он скупо улыбнулся и взглянул на меня: – Вот и строятся храмы, где вместо едва обтесанных статуй святых – вырезанные до морщин печальные лица, где перья на крыльях ангелов, кажется, может пошевелить ветер, а языки пламени на фасаде летят к Богу, словно огонь инквизиторского костра. Чем больше говорят о религии, а не просто верят, – тем изящнее наши соборы. Как будто мы жаждем выразить наши распри в камне, объяснить Господу богатой резьбой, что и мы способны приблизиться к Его величию, пониманию Его бесконечности. Забавно, не правда ли?
И так как ответа он не дождался – я не собиралась вступать со священником в теологическую дискуссию, да еще и блуждать по запутанным дорожкам его предположений, – отец Реми продолжил:
– О, в Провансе тоже грешат готикой. Вот Сен-Жан-де-Мальт в Экс-ан-Провансе, такой уютный оплот госпитальеров… Я привык к другим церквям. У нас в глуши, вы же знаете, не свыклись с украшательствами и храмы строят простые и надежные, а старые не перестраивают – тут камней подложить, там стену подлатать, и простоит церквушка еще лет сто. Ну, дочь моя Мари-Маргарита, вы собираетесь зайти внутрь? Или мы дальше будем испытывать терпение доблестного зеленщика?
Я оглянулась и увидела, что торговец смотрит на меня с плохо скрываемым подозрением; впрочем, он тут же отвернулся, надвинув на лоб свою дырявую шляпу, не желая связываться с благородными господами.
– Идем, Мишель, – сказала я.
Отец Реми, кажется, ничуть не огорчился, что я никак не отметила его речь, пламенную, словно готика, он резвым шагом двинулся вперед.
Внутри нас обняла прохладная тишина. Жаль, что солнца сегодня так мало, подумала я: наверняка окно-роза светится, словно россыпь драгоценных камней, когда светило кидает в него свои лучи. Но и без сверкания витражей тут было на что посмотреть. Возносились к потолку ажурные лестницы, вырезанные столь тонко, что казались сделанными из гигантских кружев. На амвоне переплетались узоры. Вся конструкция будто летела ввысь: белокаменный огонь, подхваченный шаловливым ветром.
– Чувствуете ли вы себя внутри костра? – пробормотал отец Реми.
Он направился вперед; я осенила себя крестным знамением, сделала знак Мишелю, чтобы он повторил. Это мой брат делать умеет.
В церкви было безлюдно. Отец Реми снял шляпу и расстегнул плащ, аккуратно положил их на скамью и преклонил колени перед алтарем. В своем тесном облачении он показался мне еще более худым, спина – еще более костлявой, как у речной рыбы в голодный год; полы сутаны расплескались вокруг него, словно черная лужа. Я не стала мешать его молитве. Мы с Мишелем прошлись вдоль стен, и брат совсем притих, как будто тоже говорил с Богом, только внутри себя.
Я усадила Мишеля на одной из скамеек с резными спинками, сама устроилась рядом, обняв его. Отец Реми все молился, и я закрыла глаза, вдыхая сыроватый просторный запах церкви, поглаживая кончиками пальцев бархатный рукав камзола Мишеля.
В Господа я верю крепко; хотя, может быть, не так, как учат клирики. Мне всегда казалось, что Господь гораздо больше того, что люди когда-либо осмеливались и осмелятся сказать о Нем. А потому я никогда не беспокоилась о том, поймет ли Он меня: тот Бог, что живет и струится вокруг, понимает абсолютно все. Все мои страхи, мою любовь и особенно – мою ненависть, не имевшую ничего общего ни со смирением, ни с боязнью совершить грех. Я верю, что мой Бог знает, какой огонь горит во мне, и как сильно я люблю Его, и что я должна сделать. Он поможет мне.
Не знаю, сколько мы так просидели, но очнулась я от прикосновения к руке. Отец Реми стоял надо мной, словно согнутое ветром печальное дерево, и лицо его тонуло в сумерках.
– Вы помолились? – спросила я.
– Да, а вы? Вижу, что да. – Он снова был в плаще и шляпе и протягивал мне руку в грубой перчатке. – Похоже, вы устали, а маленький Мишель так почти спит.
– Вы его не знаете, – усмехнулась я. – Стоит нам снова оказаться на улице, как он оживет. Он может гулять очень долго.
– Кажется, вы это проверяли, дочь моя?
– Неоднократно.
– И настаиваете на том, чтобы вернуться домой пешком?
– Настаиваю.
– Что ж, – сказал он, не выказывая недовольства, – тогда нам следует поспешить. Скоро стемнеет.
Мы вышли на ступени, оставив позади застывшую прохладу церкви. Смеркалось. По улицам плыли золотые огни: горожане зажигали фонари, чтобы при ходьбе внимательно смотреть под ноги. Отец Реми еще раз спросил, не хочу ли я нанять экипаж, я вновь отказалась: мы с Мишелем, бывало, и позже возвращались домой. Тогда священник покинул нас на пару минут, а вернулся с ржавым фонарем, внутри которого обитал теплый и уверенный огонек.
– Сторговал у какого-то бродяги, – объяснил отец Реми.
Мишель пришел в восторг от фонаря и все пытался дотянуться, чтобы поймать золотую бабочку.
Мы шли медленнее, чем раньше. Розовые отсветы заката в вышине гасли, облака, отороченные пурпуром, тускнели. Цвет парижских сумерек осенью и ранней весной – цвет побледневшей золы в старом очаге. Бесполезно ворошить ее палкой, пламя не возвратится. Утром придет служанка, бросит щепу, сухие ветви и запалит огонь. Пока же можно молча смотреть на почерневшие от копоти камни ночи.