Мы посмотрели друг на друга пару мгновений и отвернулись. Ничего интересного. Ничего опасного. Ничего, что стоило бы принять во внимание.
Мне хочется так думать.
Мачеха между тем назвала месье Антуана и мадемуазель Эжери, и пустое место за столом приняло в себя новичка. Он сел напротив меня, на уже два месяца пустовавший стул.
– Я рад познакомиться с вами, – проговорил отец де Шато; я же взялась за ложку и окунула ее в остывшую кашу. – Поблагодарим же Господа за то, что мы собрались сегодня за этим столом. – И брызнул нам в лица четкой, размеренной латынью: – Benedic, Domine, nos et haec tua dona quae de tua largitate sumus sumpturi. Per Christum Dominum nostrum. Amen[2].
Пришлось оставить ложку, сложить ладонь к ладони и, уставившись в кашу, повторять за ним, выхватывая из ровного потока отдельные слова: faciat nos, ante cenam, Rex aeternae gloriae. Словно гладкие камни, падающие в ладонь. Ненавижу латынь.
Выдохнув над кашей и хлебом короткое благочестивое amen, мы снова взялись за ложки.
Я ела и украдкой рассматривала руки священника – выше смотреть не хотелось. Просто замечательные были у него руки, простые и честные, не то что надушенные ладошки наших дворян. Подушечки пальцев загрубевшие, костяшки сбитые, на тыльной стороне левой ладони – бугристый шрам. Хорошо могу представить, как он этими руками держит тяпку, чтобы вскопать грядку в огородике при церкви; пропускает между пальцами душное золотое зерно, нюхает, от зерна поднимается пыльный и вкусный запах; как пальцы перебирают бобы, хватаются за топор и пилу, сжимают поводья. Сельские священники – удивительный народ. В Париже его смуглая кожа и чеканный шаг не снищут популярности. Нынче в моде бледность, надушенные платки и завивка у лучших брадобреев.
Над столом висело настороженное молчание, пока Мишель не спросил – а он редко это делает:
– Папа?
– Отец в отъезде, Мишель, – сурово сказала мачеха. Ребенок нахмурился, стараясь понять, что ему сказали, – он очень старательный, наш Мишель. Не получилось. Тогда он повторил:
– Папа!
– Мишель, он уехал далеко, – я не люблю, когда мачеха дразнит его, отвечая, как взрослому и умному, – он таким никогда не станет, ему и так тяжело жить в своем особом мире, если остальные не снисходят. Никому из нас не дано ни понять, ни объять мир Мишеля. Мы имеем шанс лишь заглянуть туда одним глазком.
Я улыбнулась и пятерней изобразила на столешнице скачущую лошадь:
– Поехал верхом. Ты же помнишь, какая у папы лошадь.
К лошадям Мишель питает нескончаемую любовь.
– Бе! – сказал он. Это значит – белая.
– Да, папа уехал на своей белой лошади. Ты помнишь, как ее зовут?
– И!
– Искра, правильно! – Я отломила большой ломоть хлеба и, привстав, протянула его Мишелю. Тот благодарно схватился двумя руками, развел в улыбке большие губы. – Папа немного покатается на ней и приедет обратно. Мы будем его ждать. Правильно?
Мишель подумал, важно кивнул и впился зубами в хлеб – на мордашке написано счастье. В состоянии счастья Мишель пребывает большую часть своей жизни. Многим из нас до него далеко.
Я села и отряхнула руки от крошек. Мачеха скривилась и отвела взгляд – спектакль, разыгранный при новом священнике, смущал ее, и вместе с тем она тайно наслаждалась, что ее грязное белье выставлено напоказ. Мишель – ее большая нечистая тайна, грех и наказание, а так сладко сознаться в грехе тому, кто свят. Я знаю ее очень хорошо. Я знала, что сейчас она ерзает от стыда и удовольствия.
Отец де Шато проследил за разыгравшейся сценкой по-прежнему бесстрастно. И тогда я начала подозревать, что он все-таки сделан из ясеня.
Таких непонятных завтраков в нашем доме давно не случалось. После того как над опустевшими тарелками был пробормотан финальный amen, мадемуазель Эжери быстро подхватила Мишеля и была такова. Месье Антуан увел Фредерика. Я тоже встала, вознамерившись уйти.
– Останься, Мари-Маргарита, – велела мачеха. – Я хочу, чтобы ты пошла со мной и отцом де Шато в мою гостиную.
Я пожала плечами:
– Если вы считаете, что это необходимо.
Взгляд мачехи велел мне: не перечь!
Мы прошли гуськом из столовой в утреннюю комнату, а оттуда – в маленькую гостиную, где мачеха любит сидеть днем и принимать немногочисленных подруг. Стены обиты темно-зеленой тканью, картины – в основном пейзажи – словно окошки в иной мир. Там веселые пастухи и пастушки играют на флейтах опрятным белым овцам.
Никогда в жизни такого не видела.
Мачеха села в кресло спиной к окну, и забравшееся между занавесками осеннее солнце высветило ей шею с завитками пепельных волос, выбившихся из-под чепца. Мне она указала на кресло в углу, так, чтобы могла меня видеть. Она всегда наблюдает за мной, как за ядовитой змеей, всегда готова к моему броску. А когда я действительно бросаюсь, изумляется.
– Прошу вас, садитесь, святой отец, – этому предназначалось гостевое кресло – роскошное, в лилиях и золоте. Отец де Шато молча сел на краешек, снял с пояса четки и принялся перебирать. Стук-стук. Стук-стук. Янтарь поблескивал в полумраке.
– Это надолго? – спросила я.
– Мы будем беседовать столько, сколько необходимо, – бросила мачеха. – Отец де Шато, утром в разговоре я не упомянула о несговорчивом характере нашей Мари. Тем более прискорбен сей факт, что она должна обвенчаться с виконтом де Мальмером не позднее чем через полтора месяца. Свадьба назначена на двадцатое октября.
– Мои поздравления, дочь моя, – уронил священник, и я внутренне ощерилась. Какая я тебе дочь, незнакомец?
Сейчас, когда он сидел вполоборота ко мне и руки оказались заняты четками, можно было посмотреть на его лицо. Ничего хорошего я не увидела. Студеный взгляд, струящийся, как ручей по камням; так и видно, как в глубине, словно рыбы, снуют мысли. Я уже понимала, к чему клонит мачеха. Она часто ворчала, что отец Августин уделял моему нравственному воспитанию слишком мало внимания.
Сама мачеха не может меня воспитывать. Как она говорит отцу (при нем она не решается употреблять слова «дьявольское отродье», которые временами бормочет себе под нос), между нами слишком невелика разница в годах, чтобы мачеха могла рискнуть взнуздывать столь непокорный нрав. Мне двадцать два, ей – едва минуло тридцать. В эти годы она выглядит старухой.
Иногда меня сковывает ужас: неужто и я… Нет, нет. И я пристально вглядываюсь в зеркало.
Пока все хорошо.
– Виконт де Мальмер – уважаемый человек, достойный дворянин и верный христианин. И хотя разница в летах между ним и Мари достаточно велика, граф де Солари надеется, что этот брачный союз станет счастливым, – продолжала журчать мачеха. – Не правда ли, Мари? Не ты ли сама выбрала виконта де Мальмера, хотя остальных женихов отвергала одного за другим?
Мне показалось или в глазах святого отца мелькнул интерес? Словно блик на воде: мгновенно кольнул взгляд и исчез. Янтарные четки все так же текли в его натруженных пальцах. Стук-стук.
– Ну же, Мари, отвечай! – потребовала мачеха.
В каком случае она оставит меня в покое – если взбунтуюсь или если изображу смирение? Второе вероятней. Только не стоит переигрывать: мачеха почует, что присмирела я неспроста.
– Да, я сама выбрала виконта де Мальмера, – я постаралась поднять подбородок выше – пусть сельчанин видит, что я – знатная дама, обладающая правом выбора. Такое редкое явление в наши времена. – Отец предлагал мне различные союзы с достойными дворянами, но лишь этот будущий брак нравится мне.
– Тогда, несомненно, его одобрит Господь, – проговорил священник. – Его благословение сольется с любовью, которую вы, несомненно, испытываете к своему нареченному, дочь моя.
И снова этот короткий блик во взгляде. Мираж, наваждение. Я едва заметно нахмурилась, пытаясь понять, ведет ли святой отец какую-либо игру или нет.
Он хочет понравиться моей мачехе, должен хотеть. От этого зависит его место и пропитание. Он явно не из богачей, посмотрите-ка только на эту суконную сутану. Часто я видела священнослужителей в шелке, бархате и мехах, в драгоценном атласе и каменьях, как у королевских фавориток. Этот пока не заслужил ни горностая, ни рубинов. Если он приехал в Париж, значит, хоть немного честолюбив. Что ему может быть нужно от меня?