Остальные скелеты были вообще не люди.
Птица, очень похожая на орла, хотя точно попробуй определи, когда от птицы остались одни лишь косточки да жёсткие пучки перьев.
Рыба – Женька в ней признал воблу: точно такие же жалкие обглоданные останки обычно лежали горками среди золотой чешуи в садике на Покровке, где собирались местные любители кваса.
Но и кроме скелетов, здесь было много чего интересного. Насекомые, ящерки, паучки: засушенные, наколотые на булавки, порезанные на ломтики и на дольки, – всё это смотрело со стен, выглядывало из стеклянных коробок, приглашало в свою компанию.
А правил всем этим мёртвым балом маленький сморщенный старичок с маленькими сморщенными глазами.
Василий Васильевич кивнул – то ли Женьке, то ли старичку на портрете, представляя то ли Женьку этому старичку, то ли старичка Женьке:
– Знакомьтесь.
Старичок выглядывал из своей бороды, словно чья-нибудь голова из парилки в бане на Усачёва. Он молчал, и Женька молчал.
– Дарвин, – сказал Василий Васильевич. – Это он обезьяну, – Василий Васильевич кивнул в глубину угла, где сидело что-то сгорбленное и мохнатое с облезлым бутафорским бананом, зажатым в кривой клешне, – превратил в человека. – Василий Васильевич показал на деревянную раму со скелетом деревенского дурачка. – Идёмте.
И снова они пробирались какими-то гулкими переходами, упирались в тёмные тупики, возвращались, топтались на месте, снова шуршала карта и скрипела сухая кожа на подбородке, когда Василий Васильевич, задумавшись, скрёб её своей пятернёй.
Наконец хлопнула последняя дверь. Зажмурившись от яркого света, Женька сделал шаг за директором. Когда он открыл глаза, то первое, что увидел, – стоптанные рыжие башмаки, стоящие на полу у стены.
16
По Садовой ехал трамвай. Медленно плыли по сторонам дома, медленно облетали деревья в садиках, и медленно, как большие улитки, гуляли над крышами облака и тучки.
За прозрачным стеклом кабины, убаюканный вагонным теплом, дремал вагоновожатый.
Он дремал, трамвай ему не мешал, ехал себе и ехал по наезженной колее маршрута; вагон был пустой и сонный; на остановках, когда хлюпала резина дверей, люди тихо входили и выходили: без песен, без мордобоя, что бывают в дни больших праздников и в весёлые часы пик.
У выхода, в глубине вагона, чах над медью старик-кондуктор. По паспорту он был Николаем Дмитриевичем, но иначе как просто Дмитрич его в народе не называли.
Дмитрич сидел, скучая. Молчал, отрывал билетики, сонно выкрикивал остановки, опять отрывал билетики, опять сидел и молчал. И так – от кольца до кольца.
На кольце выпивал он чаю – всегда покрепче и обязательно с колотым сахарком. Для этого держал он при себе щипчики в футляре из-под вторых очков.
Где-то за Апраксиным, у Сенной, трамвай тряхнуло, впрочем привычно, и Дмитрич, тоже привычно, погладил свой кошель с медяками. В вагоне всё было тихо. Дмитрич поднял глаза, пробежал взглядом по пассажирам и вздрогнул, словно увидел лешего.
Чуть ли не перед ним, напротив, нога на ногу, как ни в чём не бывало у окна сидел БЕЗБИЛЕТНЫЙ.
Дмитричу стало жарко. Старею, подумал он и вытер вспотевший лоб.
Такого с ним ещё не бывало. Двадцать лет служил на маршруте, а безбилетных не допускал ни разу. И не допустит, пока стоит советская власть.
Он набрал в себя трамвайного воздуха и сказал, приподнимаясь на локте:
– Гражданин! Который расселись! А платить, я извиняюсь, кто будет?
– Пушкин, – ответил тот, даже не повернувшись.
Дмитричу стало холодно. Он уставился на безбилетного пассажира, поедая его глазами. А тот сидел себе как сидел, только рот теперь сложил трубочкой.
И человек-то был вроде обыкновенный: плащ защитного цвета, нос, глаза, две ноздри – пройдёшь мимо такого и не заметишь.
Вот только его багаж, два его чемодана, что застыли по-бульдожьи у ног хозяина, ничего хорошего для здоровья не обещали.
Дмитрич набрался духу, чтобы сказать безбилетному всё, что он о нём думает, а тот и сам уже скосил на Дмитрича бойкий глаз и начал, даже не поздоровавшись:
– А что, нравится так вот?
Дмитрич от неожиданности не понял и на всякий случай спросил:
– Так – это то есть как?
– В смысле – билетики отрывать.
Такого въедливого вопроса Дмитричу ещё ни разу не задавали. Да и что на него ответишь? Тут не отвечать, тут хватать надо и за волосы тащить в тюрьму – и вешать на всю катушку за бандитизм.
Дмитрич открыл уже рот, чтобы сообщить безбилетному про тюрьму, но как-то уж больно нехорошо лоснилась на чемоданах кожа, так что с тюрьмой он решил пока обождать.
Но про чемоданы прощелыге всё же было не грех напомнить.
– С вами? – Дмитрич тыркнул пальцем в багаж.
– Значит, нравится? – Безбилетный кивнул. – Ну, раз нравится, тогда сиди отрывай. Всё лучше, чем за решёткой. Видишь, – безбилетный показал за окно, – на углу милиционер с палкой? Мы здесь, а он – там. Красота!
«Да! – Дмитрич сделался мрачный. – Малый-то, видно, из тех. – Потом вроде засомневался, прицениваясь к его одежде. – Одет прилично. И чемоданы… Ну, чемоданы, положим, ворованные. Да и плащ мог с кого-нибудь в подворотне снять. Дал ломом по голове – и носит».
– Гороховую проехали, – разговорился вдруг безбилетный. – Знакомые места.
– Была Гороховая, да сплыла, – хмуро ответил Дмитрич. – Теперь не Гороховая, теперь Дзержинская.
Выехали на площадь. Может, оттого, что стало светлее, может, просто от сердечной тоски, но Дмитрич почему-то спросил:
– Сами-то издалека будете?
– Мы-то? – Безбилетный сдвинул кепочку на затылок. – Мы-то сами северомуйские. Есть такая дырка на карте.
– Северомуйские? Это где это?
– Далеко, папаша. Трамваи туда не ездят. Ещё вопросы имеются?
Голова над плащом похрустывала на шейном шарнире; пассажир без билета ехал немного нервно – то продавливал лбом стекло, то, высмотрев кого-то на улице, уходил по макушку в плащ. А то вдруг хмыкнет, заёрзает на сиденье и загадочно подмигнёт Дмитричу.
И тут забрезжила в голове у Дмитрича мысль.
«Что-то… Где-то…» Дмитрич стал вспоминать.
Вспоминал – вспоминал, но вспоминалось уж больно туго. Вообще с памятью было туго, была в памяти у Дмитрича течь.
«Когда-то…» И Дмитрич вспомнил.
Где-то он уже этого человека видел. Где? В вагоне? В вагоне вряд ли. Этих он не запоминал. Может быть, на кольце? Туда многие заходят погреться. Бывали и посторонние. Значит, в обогревалке? Да, пожалуй, в обогревалке. Зимой.
Такая же в точь козлина. Нет, козлина не та. Стоп, вообще не козлина. Птица… Из жести… Жестяная птица на шляпе. Шляпа ещё торчком, очень интересная шляпа. Помнится, он подумал тогда – вот, зима на дворе, а этот вырядился, как на курорте. Что же он, тот, тогда говорил? Нет, вроде не говорил. Подошёл к кому-то из наших и, помнится, оттянул в сторонку. О чём-то они там шептались. С кем же он это?.. С… С… Да не с этой ли как раз сменой? Не с Петром ли Петровичем? С ним, с ним он шептался, с Петром Петровичем.
Дмитрич поглядел в передок. На стеклянный колпак с рулём, за которым сидел вожатый.
Трамвай переехал Крюков, грохотнул на горбу моста и снова пошёл легко.
Дмитрич приоткрыл рот, хотел спросить у безбилетного про Петровича и не успел. Безбилетный открыл рот раньше.
– У нас в Северомуйске уже снежок.
Дмитричу пришлось удивиться:
– Гляди-кось.
– Белый такой, пушистый, собаки лают.
– Где? – Дмитрич прислушался.
– Пестиком! – донеслось до него, но не с севера, а от кинотеатра «Рекорд».
– А я говорю – пальцем!
И над маленькой, человек в двадцать, толпой сверкнула молния костыля.
Безбилетный вытянул из воротника шею.
– Что же это они у вас? Не успели начать, а уже расходятся. У нас в Северомуйске уж если начали, так дерутся до первого мёртвого.
Безбилетный подмигнул Дмитричу.
– Послушай, трамвайная душа. Вон на углу школа. Ты номер её не знаешь?