Помещичьи же имения разорялись: у большинства помещиков в силу их неумения и нежелания хозяйствовать, у меньшинства – «по науке», то есть вследствие попыток создать хозяйства с применением заграничных машин, покупкой заграничного же породистого скота, с приглашением иностранных управляющих и агрономов и пр., что было обречено на неудачу из-за несоответствия этих начинаний условиям российской деревни, о чём у нас будет ещё не раз разговор. Ожидания Энгельгардта увидеть приход в деревню грамотных помещиков не оправдались, кроме его самого, да ещё десятка таких же, как он, теоретически и практически подготовленных хозяев имений на всю Россию – это было, можно сказать, ничто, меньше, чем капля в море. Энгельгардт же выделился среди этой кучки успешных хозяев не столько именно хозяйственной стороной дела, сколько своим публицистическим даром и его пламенной мечтой о привлечении в деревню, на мужицкую работу молодых интеллигентов, которая, пусть и ненадолго, и тоже с весьма скромными результатами, нашла отклик в молодёжной среде. А в 1863 году мечта о «деревне интеллигентов-крестьян», видимо, ещё только у него зарождалась, пока приняв форму идеи появления прослойки бескорыстных, предприимчивых и честных помещиков, у которых были не только умение хозяйствовать, научные знания и деньги, но и желание помочь крестьянам. Первое же знакомство с реальными помещиками показало тщетность надежд подобного рода. Среди них не было и не могло быть господ, сгоравших желанием стать благодетелями крестьянства, недавних своих крепостных. Да и крестьяне не поняли бы таких филантропов и не поверили бы им, это противоречило всему жизненному опыту многих поколений эксплуатируемых господами земледельцев. Мне кажется, Энгельгардту было бы несколько неловко в письмах поздних вспоминать мечты своих писем ранних.
И получается так, что, с одной стороны, Энгельгардт как бы прошёл предварительную подготовку к своей роли хозяйственника и публициста, а с другой – убедился, что прежние его опыты на этой ниве были недостаточно серьёзными. Поэтому письма 1863 года не могли стать основой для писем 1871 и последующих годов, и её придётся вырабатывать заново. Тем не менее, они были важным этапом в выработке мировоззрения Энгельгардта.
Глава 3. О русском человеке (и немного – о человеке западном)
В первой главе я указал, что секрет успеха Энгельгардта заключался в том, что он сделал ставку не просто на работника и даже не просто на человека, а конкретно на русского работника, на русского человека. По прочтении его книги любой непредубеждённый читатель убедится, что хозяйство Энгельгардта не могло бы развиваться успешно, если бы он имел дело с немецким, французским или английским работником. Поскольку за годы рыночных реформ в нашей стране, в РФ, проповедовались различные космополитические концепции, то иному читателю, особенно молодому, может быть непонятно, почему я утверждаю это. Поэтому я счёл необходимым сказать ещё несколько слов об особенностях русского человека, которые прекрасно понимал Энгельгардт, но которых никак не поймут европейцы и российские неолибералы. Но вместо философских рассуждений приведу несколько переработанное введение к небольшой моей книжечке «Провидец» (тоже об Энгельгардте), вышедшей в ФРГ (на русском языке) в 2014 году.
Сколько копий поломано в бесконечных спорах о тайнах «загадочной» славянской, особенно русской, души! По странному стечению обстоятельств (а, возможно, и вполне закономерно), русских людей эта тема волновала мало. Главное – душа у нас есть, и она такая, какою нам дал её Бог, и вроде бы ничего таинственного в ней нет. Это уж классики русской литературы, каждый по-своему, пытались заглянуть в глубины духовного строя русского человека и часто поражались его широте, противоречивости, даже парадоксальности. А после Достоевского эти поиски стали магистральной линией развития и русской прозы, и русской поэзии. К поискам литераторов присоединились и философы, особенно самые известные представители русской религиозно-философской мысли. А вот на Западе о русской душе размышляли и интеллектуалы, и политические деятели, и даже многие обыватели. Одни – из бескорыстного стремления к познанию истины, другие – из трезвого прагматического интереса. При этом в большинстве своём они всё же опирались на выводы русских писателей, что часто приводило их к ложному пониманию России и русского человека. Помнится, Ромэн Роллан на обвинения в том, что он благожелательно отзывался о советском строе, отвечал: «А как иначе можно управлять героями Достоевского!» Но русские – вовсе не герои истеричного Достоевского, а преимущественно люди здравого смысла и трезвого взгляда на жизнь, хотя подчас и склонные к неожиданным и непредсказуемым поступкам. (То ли он по святым местам отправится, то ли деревню спалит; «широк русский человек» и т. п.) На Западе тоже много людей трезвых и здравомыслящих, только их трезвый взгляд и здравомыслие совсем не похожи на русские, что будет видно из дальнейшего изложения. Ведь и те деятели Запада, которые судили о русских людях, русском народе не по книгам русских же классиков, а по личным впечатлениям, даже когда хотели быть объективными, часто несли такую ерунду, что хоть святых выноси.
Не хотелось бы приводить в качестве примера пресловутую книгу маркиза де Кюстина «Россия в 1839 году», но я всё же слегка коснусь её, поскольку, на мой взгляд, её российские критики тоже не поняли французского путешественника. Да и значение этой книги выходит далеко за рамки оценки состояния России на тот момент.
Приведу несколько цитат из неё.
Вот Кюстин ещё не въехал в Россию, он на пароходе, везущем его в Петербург. А уже спешит поведать «городу и миру»:
«Я стою перед входом в империю страха…»
Что же его страшит и «перед входом», и во всё время путешествия по России, и даже по возвращении домой, в прекрасную Францию?
«Эта колоссальная империя… кажется мне посланницей далёкого прошлого. Мне кажется, будто на моих глазах воскресает ветхозаветное племя, и я застываю у ног допотопного гиганта, объятый страхом и любопытством».
В этих словах маркиза просматриваются не только страх и любопытство, но, пожалуй, и тайная зависть. Россия – победительница Наполеона выглядела в глазах европейцев гегемоном континентальной Европы, инициатором Священного союза почти всех европейских государей. Петербургский двор был, по общему признанию, самым блестящим в Европе. Претенденты на трон в том или ином европейском государстве приезжали в Петербург, как в далёком прошлом русские князья приезжали в Орду за ярлыком на княжение. В то время как европейские страны сотрясали революции, Россия оставалась несокрушимой каменной глыбой, готовой «навести порядок» в любой части континента, что она и доказала менее чем через десять лет, подавив в Венгрии восстание против австрийского ига. Да и сама «прекрасная Франция» знала, что стоит за гневом российского императора. Когда в одном из парижских театров поставили спектакль об амурных похождениях Екатерины II, бабки Николая I, он возмутился и пообещал прислать в столицу Франции «миллион зрителей в серых шинелях». Спектакль был немедленно снят.
Как не позавидовать такой мощи? (То, что она оказалась «гнилой», выяснилось не во время путешествия Кюстина, а в Крымскую войну, не отменяет сказанного выше.)
Но вот Кюстин в Петербурге, всюду принят, для него устраивают экскурсии, ему с гордостью показывают город, построенный великим самодержцем. Но для маркиза – это всего лишь центр империи, которую населяют «шестьдесят миллионов людей или полулюдей».
Вот так, ещё не выезжая из Петербурга, маркиз уже посчитал, сколько в России населения и сколько среди них отнести к людям, а сколько к полулюдям.
Не понравились Кюстину пешеходы на улицах столицы, и он, не опрашивая их и не проверяя документов, уже делает из своего наблюдения обобщающее заключение, и силлогизмы для этого используются простейшие: